Шрифт:
Я совсем не склонен утверждать, что без чиновничества, без аппарата может обойтись управление народным образованием (или какой-либо другой сферой социальной жизни). Чиновничество необходимо в определенных пределах. Но подчеркнем, в определенных пределах. Они обусловлены, во-первых, масштабами, ибо аппарат, как об этом свидетельствуют не только горько-юмористические произведения вроде «Закона Паркинсона» или «Принципа Питера», но и вполне реальный человеческий опыт, имеет тенденцию к разрастанию без конца и края. Во-вторых, он, как Тень в пьесе Евгения Шварца, склонен к постоянному преувеличиванию своей роли, к подмене целей деятельности организации, к безграничному расширению своей власти, к порабощению специалистов-людей, для обслуживания которых он создан. При этом оказывается, что главная сила его не в умении помочь, а в способности навредить.
К этому следовало бы добавить особенности формирования чиновничества в условиях российских. «Всякий знает, — писал Достоевский в «Дневнике писателя», — что такое чиновник русский, из тех особенно, которые имеют ежедневно дело с публикой: это нечто сердитое и раздраженное, и если не высказывается иной раз раздражение видимое, то затаенное угадывается по физиономии. Это нечто высокомерное и гордое, как Юпитер. Особенно это наблюдается в самой мелкой букашке, вот из тех, которые сидят и дают публике справки, принимают от вас деньги и выдают билеты и проч. Посмотрите на него, вот он занят делом, «при деле». Публика толпится, составился хвост, каждый жаждет получить свою справку, ответ, квитанцию, взять билет. И вот он на вас не обращает никакого внимания. Вы добились, наконец, вашей очереди, вы стоите, вы говорите — он вас не слушает, он не глядит на вас: он обернул голову и разговаривает с сзади садящим чиновником, хотя вы совершенно готовы подозревать, что он это только так и что вовсе не надо ему справляться. Вы, однако, готовы ждать и — вот он встает и уходит. И вдруг бьют часы и присутствие закрывается — убирайся публика! Сравнительно с немецким у нас чиновник несравненно меньше часов сидит во дню за делом. Грубость, невнимательность, пренебрежение, враждебность к публике потому, что она публика, и главное — мелочное юпитерство. Ему непременно нужно выказать вам, что вы от него зависите: «Вот, дескать, я какой, ничего-то вы мне здесь, за балюстрадой не сделаете, а я с вами могу все, что хочу, а рассердитесь — сторожа позову и вас выведут». Ему нужно кому-то отомстить за какую-то обиду, отомстить вам за свое ничтожество» [3] .
3
Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. Л.: Наука, 1981. Т. 23. С. 75.
А теперь давайте мысленно перенесем этого мстителя на ниву народного просвещения, назначим инспектором в округ, директором гимназии или председателем педсовета, а вместо публики поставим русское учительство. Тогда мы получим довольно реалистическое представление о той злокачественной социальной опухоли, с которой каждый божий день сталкивался педагог, от настроения и пищеварения которой он целиком зависел, которая бесконтрольно и нагло работала на себя, мешая другим заниматься общественно важным и нужным делом. «Дневник» воспроизводит саму эту атмосферу казенщины, перестраховки, карьеризма, подхалимства в сфере образования, которая была характерна и тогда, когда министром народного просвещения был Шварц и когда на смену ему пришел Кассо.
«Вчера проверял первый представленный мне реферат об «Очерках бурсы», — пишет Н. Ф. Шубкин. — Охарактеризовав дореформенную русскую школу, референтка в заключении говорит, что и в современной школе немало еще пережитков бурсы и что, может быть, грядущим поколениям эта школа будет казаться такой же несовершенной, какой кажется нам дореформенная бурса». Действительно, жесткая казарменная регламентация жизни учащихся, тотальный контроль за ними — все, что было так характерно для дореформенной бурсы, в значительной мере сохранилось. И хотя число школ росло, школа оставалась казенной. Следствие этого — жесткое деление на воспитателей и воспитуемых, стена между учителями и учениками. Эта стена не только в педагогических стереотипах, но и в сознании самих учащихся, и, поскольку ее опоры общесоциальные, а не внутришкольные, разрушить ее чрезвычайно сложно.
Бюрократизм в просвещении ведет к заорганизованности, к нелепым попыткам регламентировать все и вся, к подавлению самодеятельности и самоорганизации учащихся. Признается только один способ организации — сверху. Стремление к господству над мыслями, душами и телами учеников представляет собой своеобразный пережиток крепостничества в школьном деле. А это ведет, во-первых, к воспитанию пассивных, лишенных инициативы навыков самоуправления людей. Во-вторых, такая система с малых лет и в массовом масштабе воспроизводит отчуждение учащихся от школы, от совместного труда и совместной ответственности, от общества. В-третьих, это неминуемо ведет к тому, что единственным доступным средством самозащиты могут быть слепые вспышки гнева, истерии, ненависти, которые грозят превратиться в социально наследуемые черты характера. К тому же женским гимназиям приходится жить на частные средства и они вынуждены выискивать богатых меценатов. Тут уже не до того, чтобы считаться с их нравственными качествами, — были б деньги. А от попечителя зависела не только хозяйственная обеспеченность гимназии. Ему принадлежат и другие важные права, в том числе выбор начальницы гимназии.
«Дневник словесника» описывает жизнь в трудное время, когда как в центре, так и в провинции активизировалась черная сотня [4] — «союзники», как называли их тогда. Они имели свои многочисленные газеты, местные организации, тесно срастались с бюрократией, оказывали сильное влияние на власть предержащих — и как увидит внимательный читатель — на функционирование школьных заведений. Больше десятка статей было опубликовано в черносотенных газетках, в которых поносились барнаульская женская гимназия и автор публикуемого дневника. Все это еще более осложняло жизнь педагога, которому надо было противостоять и разнузданному идеологическому нажиму черной сотни.
4
Союз Михаила Архангела.
Один за другим проходит перед читателем «Дневника» целая череда руководителей гимназии. Вот назначается председателем педагогического совета женской гимназии некто Б-ский — «карьерист до мозга костей, строящий все на связях и протекции, а потому надменный с низшими и заискивающий с высокими», который не гнушается доносами, слежкой, провокациями. Его заменяет регистратор духовной консистории, горький пьяница. Следующий начальник Ш-ко — убежденный борец против проникновения в гимназию «кухаркиных детей», любитель сыска и декламации. Директор мужской гимназии, который «окончательно превращается в жандарма» и снимает допросы с родителей, чтобы скомпрометировать одного из них. При всех различиях эти начальники едины в своем непрофессионализме, в неустанном гонении на любое полезное педагогическое начинание.
И невольно читатель задаст себе вопрос: что за удивительный механизм функционирует здесь, который безошибочно отбирает из огромного числа честных, деятельных, способных педагогов людей, наименее подходящих для выполнения своих функций? Почему всплывают далеко не лучшие представители рода человеческого? Почему педагоги не имеют к подбору начальников никакого отношения? Неужели учителя сами не в состоянии выделить из своей среды руководителей?
Все дело, видимо, в том, что власть боится, не хочет поступиться далее самым малым — делегировать, хотя бы частично, право принятия решений в области образования, опасаясь прихода людей самостоятельных и просвещенных. Она сознает важность своей привилегии — раздавать должности, хлебные места тем, кто больше «уважает», говоря точнее, кто самоотверженнее лакействует. Ведь кто пойдет за безыдейной и бездарной властью без пряника и кнута? Наконец, сфера просвещения кажется для власть предержащих очень подходящей еще и потому, что здесь — по их представлению — не требуется никакого профессионализма, здесь может занимать должность любой. Сюда можно отправить и кума, и свата, и лизоблюда, и просто ни на что не годного человека.