Шрифт:
Лично я не мог простить ему лишь одного. В августе 1918 года его сын Боб был тяжело ранен — пуля прострелила ему оба бедра. Он пролежал в госпитале три месяца, когда наступило перемирие. Боб вернулся в отцовское гнездо на костылях. И это после четырех лет службы в пехоте, окопного житья «среди блох, мочи и грязи». Отец встретил его словами:
— Это еще не все, мальчик мой. Теперь ты мужчина и должен зарабатывать себе на жизнь. Даю тебе неделю на поиски занятия — через неделю ты съедешь с квартиры.
— Нет, не через неделю, а сейчас! — бросил ему Боб и, повернувшись на костылях, ушел.
Впервые в истории тыловики испугались. Испугались самолетов и Большой Берты. И начали отыгрываться.
Стали воздвигать памятники мертвым. Придумали неизвестного солдата. Парламентировали. Устраивали парады. Выступали с громкими речами. Пыжились в своей победе. И отправили Клемансо к домашнему очагу7. Это ради своего дядюшки и многих других, попавших в его положение, я совсем молодым выучил строки Жоржа Шенневьера:
Уроды дряхлые, кровавые сморчки,
На нас срываете вы старческую злобу,
Цветущих юношей вы гоните на смерть,
Надеясь для себя у смерти взять отсрочку.
Что толку вас клеймить, лжецы и подлецы,
Молчащие тогда, когда молчать позорно,
Кричащие тогда, когда молчанье свято,
И пачкающие презренными речами
Бессмертный образ тех, кто вами же убит
И словоблудием вторично смерти предан...
Боб простил отца — он был замечательный малый, но, пожертвовав молодостью, так никогда окончательно и не оправился. Мы часто говорим о тех, кто, подобно Бобу, был ранен физически. И слишком редко о тех, чью жизненную силу подкосила ужасная война, о тех, кто «прошляпил» Верден и Эспарж, о тех, у кого интерес к жизни и душевный подъем сменились цинизмом и горечью, от которых они умирали медленной смертью с отчаяньем во взоре.
Барбюс своим «Огнем» попытался служить делу справедливости. Ему поклонились из вежливости... И человеческое стадо бросилось прожигать жизнь. Развеселые вечеринки, скабрезные анекдоты, побасенки о войне и окопных крысах, разгул чувственности. Я слушал, что говорили вокруг, широко раскрыв глаза. На меня все это сильно действовало. Но вызывало обратную реакцию.
А тем временем во всем наблюдался быстрый прогресс: автомобили с дифференциалом, волны Герца, первые детекторные приемники, радиотелеграф, негритянское искусство, появление джаза, рэгтайма (в пятнадцать лет я непревзойденно танцевал чарльстон), полет безумца Линдберга, не говоря о Нёнжессере и Коли8.
«Что такое мертвый человек, и кто потом вспомнит о нас?» (Клодель. «Золотая голова»).
Меня затянуло в послевоенный водоворот.
Боб нашел себе занятие на Центральном рынке — в оптовой торговле цветами, поступающими из Англии и Голландии. Он работал с пяти утра и за день просто выбивался из сил. Отцовскую несправедливость ему помогала пережить молоденькая натурщица с Монмартра — его любовница. Два года дедушка не мог смириться с мыслью, что на «любовнице» женятся, — для него это было концом света! И все-таки Адриенна с привлекательной внешностью «Цыганки» Франса Гальса (из Луврской коллекции) вошла в нашу семью, углубляя пропасть между модернизмом и традицией.
Ежегодно, собрав с жильцов квартплату за три месяца, по 15 января, дедушка и бабушка, как и положено домовладельцам, уезжали в Ниццу. Чемоданище из черной кожи погружали в такси — одно из тех такси, что выиграли сражение на Марне. Они возвращались лишь три месяца спустя — собирать квартплату по 15 апреля.
А в промежутке мы получали письмо, где говорилось, что «бабуля» закурила сигарету, собрав солнечные лучи в лупу, затем посылку с конфетами по случаю ежегодного карнавала. Настоящие мелкие рантье, которые встречаются на Английском бульваре в Ницце и поныне.
Способный ученик, я за три года прошел курс шести классов начальной школы, и меня определили в коллеж Шапталь. Не в лицей — главное, не в лицей Карно! Это было бы слишком шикарно и годилось для снобов, не для нас — моя мама отличалась хорошей памятью.
Шапталь — коллеж светский, «простонародный», там обучали точным наукам и живым языкам. Не иначе как проштудировав все розовые листки Малого Ларусса,дедушка, мечтавший сделать из меня коммерсанта, пришел к выводу, что от греческого и латыни нет никакого проку. Я же был согласен на все. Стоило мне переступить порог школы, и я поглощал все, чему бы меня ни учили. И все принимал на веру. Например, я верил, что Наполеон III выиграл «битву при плебисците»9, как если бы это была битва при Аустерлице или Маренго. Взрослые надо мной потешались. А по сути это было не столь уж и глупо.