Шрифт:
С другой стороны, странно было бы говорить о победе русских. Чем было им побеждать нас, если гитлеровская ставка уже за два года до этого объявила всю их армию разгромленной? Пользуясь этим, гитлеровские войска уже давно могли бы продвинуться до самого Урала, прибирая к рукам богатый русский юг, а мы с такой же легкостью могли бы приложить к своей земле их север. Но как-то уж так получилось, что гитлеровцы не пожелали брать Россию до Урала. И даже от Волги они после некоторого раздумья отказались, отойдя на Украину. А потом и украинская земля показалась им, должно быть, не особенно черноземной. Одним словом, разонравилась им чем-то Россия, и, переполненные добротой и миролюбием, они решили в конце концов подарить ее русским, от горячей благодарности которых им пришлось потом очень быстро бежать до самого Берлина. И после этого какие могли быть разговоры о победе русских? Отпадали сами собой всякие разговоры.
Тут нужно было что-то очень обстоятельно сообразить, чтобы утвердиться в каком-то мнении, если оно было необходимо. Но даже моя светлая голова, несмотря на все свои таланты, мало что могла в этом прояснить, тем более что мне пришлось быть свидетелем таких событий, которые никак не подтверждали оправданий гитлеровских сил по поводу их ухода из России. Но, может быть, это все мне просто привиделось в каком-нибудь невеселом сне? Очень могло быть именно так, потому что разве можно допустить что-либо иное?
И в этом нелепом сне мне привиделось, что на участке нашей стрелковой роты бетонные пулеметные гнезда с броневыми колпаками еще не были готовы. На их месте виднелись пока еще две глубокие ямы, из которых торчали свежие доски и железная арматура, лишь наполовину залитые бетоном. Доставленные к ним по временной узкоколейной железной дороге броневые колпаки оставались еще на платформах вагонеток. На этот участок и проникли русские после того, как пролили на наши головы свои огненные дожди и громы. Мы переждали эту напасть, лежа на дне траншеи, вырытой вдоль средней части южного склона горы Питкяселькя. И сержант, переступая через наши тела, кричал каждому на ухо:
— Держись, ребята! Сейчас это пройдет! Готовься к огню!
Он был неустрашимым и опытным в боевых делах, наш славный сержант, и до прихода в нашу роту успел выдержать не одну схватку с русскими. Однажды, например, его отделению привелось встретиться с большим отрядом русских на льду прифронтовой реки. Сперва в обе стороны полетели гранаты, а потом русские ударили в штыки. Финны поливали их из автоматов, пока не сошлись вплотную. Тогда в ход пошли приклады и ножи.
Наш сержант в ту морозную темную ночь дрался как лев. Он застрелил в упор по крайней мере троих русских. Четвертого он рванул к себе за ствол автомата и опрокинул в снег. Русская ракета его тогда выручила, погаснув раньше времени. Пользуясь тем, что после ее вспышки глаза людей на время ослепли, он ускользнул в темноте от русских на лыжах с пятью своими солдатами.
В другой раз ему случилось быть на участке фронта, где русские провели разведку боем. Они действовали силами примерно полуроты и вторглись в окопы финнов без предварительной огневой подготовки. Схватка получилась короткая и жаркая. В этой схватке нашему сержанту пришлось в самом начале сцепиться вплотную с молодым русским солдатом, который проявил весьма явное намерение скрутить его и утащить к себе в плен.
Русский оказался рослым и плотным парнем. Но и наш сержант был весь как из железа, несмотря на худощавость. Они сшиблись на бруствере, забыв про автоматы, и катались по его краю туда и сюда, пока не свалились в окоп. И там, в грязи и сырости, они долго взрывали ногами стенки окопа, силясь одолеть один другого. Когда русский понял, что финн ему не по силам, он потянулся к ножу. Но еще быстрее выхватил свой нож финн.
Русский едва успел задеть острием ножа бок финна, как уже замер неподвижно, пронзенный прямо в сердце.
Когда сержанта нашли, он сидел весь в грязи, прислонясь к изрытой стенке окопа, и, тяжело дыша, смотрел в молодое лицо убитого русского, с которым так долго и крепко обнимался. Левой рукой он зажимал рану на боку, из которой сочилась кровь. После перевязки он снова вернулся к телу русского и оставался рядом, пока того не зарыли вместе с другими русскими, убитыми в этой ночной стычке.
Рана оказалась нешуточной, и сержант попал в полевой госпиталь, а оттуда — к нам. Иногда он призадумывался у огонька в землянке, глядя на свои железные руки, перевитые жилами. И, вспоминая стычки с русскими, он говорил простуженным басом, хмуря исхлестанное осенними дождями, ветрами и морозами худощавое лицо:
— Не драться бы нам с ними надо, с такими упорными и храбрыми. Дружить бы с ними. Смеяться вместе. Петь, плясать. А мы… Э-э, перкеле…
И всегда в таких случаях среди солдат выискивался кто-нибудь, охотно присоединявший к нему свой голос. И в этом голосе не было осуждения его словам, хотя и сквозила доля насмешки:
— Господину сержанту лучше знать, зачем это нам велено делать. Но если господин сержант распорядится отменить войну, то мы скрепя сердце подчинимся, хотя нам так неохота возвращаться в родные семьи из этой траншейной слякоти.
Но тогда сержант вдруг вставал с места и кричал строго:
— А ну, по местам! Кто там у входа? Иконен? Пойдешь на заготовку дров для бани. Мянтюля! Сменишь у пулемета Салонена! А остальные на расчистку траншеи от снега — марш!
Таков он был, наш бравый сержант, высохший в окопах от тоски по жене и детям. Служба для него всегда была главным делом, и сержантские погоны недаром обременяли его плечи.