Шрифт:
Нет, решительно он был в чем-то прав. И, отвергая его иронические замечания о моем благонравии, я должен признаться, что мне уже и тогда его проникнутая симпатией к людям всеядность была гораздо милее неприязненной недоверчивости общепризнанных мудрецов. Тем более что эти самые мудрецы, однажды обжегшись, дуют и дуют на всех вокруг, обрекая себя на полное одиночество либо на существование в тесном кружке одинаковых и поэтому надоевших друг другу приятелей и знакомых.
Но об этом уже говорилось. А теперь настало время рассказать о том, как относился Герман к своему и чужому писательству, и о том, каким писателем сам он хотел бы стать.
* * *
По мнению многих разумных людей, занимаясь наукой, называть себя ученым - нескромно. Они утверждают, что это похоже на то, как если бы архитекторы называли себя зодчими, а военные - полководцами. Юрий Павлович не раз говорил мне, что это в полной мере относится и к людям, занимающимся литературой. По его мнению, им бы следовало называть себя не писателями, а литераторами. И по возможности не демонстрировать свою принадлежность к этому сословию, обещаясь с представителями более скромных профессий. А также не претендовать на роль учителей жизни и не щеголять своим умением разбираться в людях с первого взгляда.
Однажды, еще на заре нашей дружбы, сидя с ним в сквере на Пушкинской площади, я позволил себе высказать несколько соображений о людях, сидевших вокруг. Что-то об их предполагающихся профессиях, характерах, образе жизни.
Восприняты были эти мои психологические прозрения совершенно непримиримо.
– Какой ты у нас проницательный!
– проворчал Юрий Павлович с шутливой яростью.
– Если не ошибаюсь, в конце прошлого века такие люди именовались тайновидцами духа?
И он тут же прочел мне целую лекцию о пагубной роли физиономистики и о том, как сам он множество раз ошибался, пытаясь по внешности человека определить его профессию и характер.
– В жизни не встречал такого количества злодейских физиономий, как в филармонии на концертах симфонической музыки!
– утверждал он.
– А если бы ты знал, какое добродушное, лучезарное личико было у одного нашего школьного учителя - истинного садиста и злобного негодяя! И ведь самое смешное, что в литературе эта самая физиономистика определяется не стремлением проникнуть, так сказать, в суть вещей, а попросту - модой. Изображали, например, сыщика сначала долговязым чудаком с орлиным профилем, потом на смену ему пришел кругленький добродушный простак, с ничем не примечательной внешностью и повадками. А читатель верит и тому и другому, верит еще и потому, что по собственному опыту знает, что все это пустяки и что не дураки считают внешность обманчивой.
Проницательность нужна нашему брату не для того, чтобы по лицу и повадкам определять, какой у человека характер, а чтобы догадаться о мотивах его поведения, - продолжал рассуждать Юрий Павлович.
– И именно тогда, когда он совершает несвойственные ему поступки... А вообще-то черт его знает - что нашему брату нужно. Кажется, прежде всего быть графоманом!
* * *
Писательская судьба Германа была одновременно и горестной, и счастливой.
Первый его роман был напечатан, когда ему исполнился двадцать один год. Второй он выпустил в двадцать четыре. А еще через два года, приехав однажды к Илье Ильфу в Красково, где тот жил на даче, я застал его за чтением толстенной книги, очень похожей на читаный-перечитаный библиотечный экземпляр какого-нибудь диккенсовского романа.
– Очень советую прочесть, - сказал Ильф, заложив книгу закладкой и показав ее мне.
– Отличное сочинение! Наконец-то начали и у нас понимать, что романы должно быть интересно читать. А то ведь держат читателя в так называемом черном теле и все учат его, учат... учить-то ведь тоже надо умеючи...
Книга была - роман Юрия Германа «Наши знакомые».
Встретившись вскоре после этого с Юрием Павловичем, я рассказал ему о своем разговоре с Ильфом. Мне показалось, что мое сообщение его обрадовало, но вместе с тем немного смутило. Ильф слыл дотошным и строгим читателем, и хоть «Наши знакомые» пользовались несомненным успехом, их автор был не очень уверен, что этот успех им заслужен. Во всяком случае, выпустив через некоторое время свой роман новым изданием, он весьма основательно его переделал.
Что-то поликратовское было в его отношении к своему успеху, к тому, как рано этот успех к нему пришел, и особенно к легкости, с какой шла у него работа.
Этому трудно поверить, но он завидовал черной завистью тем, кто мучительно корпел над каждой своей строкой, бесконечно выбирая и переставляя слова и с отвращением перечитывая и перечеркивая то, что было написано накануне.
Свой истинно счастливый дар увлекательного рассказчика, свое умение с налету находить нужное слово, свою цепкую память, безошибочное ощущение композиционной соразмерности и великолепное чувство юмора - все это он совершенно ни во что не ставил.
Святое авторское недовольство только что сделанной работой - вот о чем он мечтал. Увы, это недовольство посещало его почти всегда слишком поздно, чаще всего уже после того, как книга была напечатана. А между тем дружеские или редакторские замечания делаемые по рукописи, только раздражали его. В отличие от авторов, испытывающих настоятельную потребность показать кому-нибудь свое только что законченное сочинение, он делал это до крайности редко. Недовольство ему требовалось свое, чужого он не терпел.