Шрифт:
304
участие в траурных торжествах в честь памяти погибших, каждый год устраиваем пелеринаж, то есть… странствование, паломничество в Брукхаузен…— Вслед за Гардебуа Галя произнесла «Брукхаузен» на французский лад, с ударением на последнем слоге; ее зрачки, черные блестящие точки в синеве глаз, от волнения чуть-чуть дрожали.
— Говорит, стараемся участвовать в общей борьбе, рассказываем о Брукхаузене. Продали на пять миллионов старых франков брошюр и открыток о концлагере… Когда во Францию приезжают немецкие туристы, мы показываем им места, где в период второй мировой войны нацисты совершали злодеяния. Во всей этой работе мы едины, говорит он… Мы, говорит, требуем, чтобы Федеративная Республика Германии возместила убытки бывшим депортированным, требуем наказать эсэсовских преступников, и не только непосредственных исполнителей зверских расправ, то есть палачей, но и их руководителей… руководителей этих казней… Но мы против антинемецкой кампании. Не надо смешивать преступников и честных людей. У нас, французов, не может быть ничего общего с реваншистами, и мы не собираемся объединяться с Германией на основе подготовки к ядерной войне… В работе нашей ассоциации принимают участие и члены семей погибших, которые тоже выступают за счастье, свободу и мир. Мы считаем, чтобы сохранить единство бывших депортированных в международном масштабе в условиях, когда наш континент разделен на два враждебных блока, нам надо избегать всего, что нас разъединяет, и стремиться к тому, в чем мы едины… а для этого не увлекаться политикой. Такова, на наш взгляд, должна быть ориентация нашего Международного комитета.
— Вот тебе и на,— пробормотал Покатилов, провожая взглядом грузноватую, с нездорово полной шеей фигуру Анри Гардебуа, направлявшегося от кафедры к своему рабочему столику.
— Я плохо переводила? — спросила Галя.
— Нет, отлично, я о другом,— хмуро ответил Покатилов, думая, что теперь неизбежен острый разговор с Гардебуа и, может быть, с Насье и с Генрихом… А ведь так хотелось просто по-человечески пообщаться со старыми товарищами, узнать, чем они занимались после войны, как их здоровье, возникали ли перед ними те житейские и психологические проблемы, с которыми пришлось столкнуться ему, Покатилову, после возвращения из концлагеря.
Он пока смутно осознавал связь между тем, что сам называл житейским, и общим, важным для судеб многих людей, не
20 Ю. Пиляр
305
подозревал, что все пережитое им в послевоенные годы пережил в той или иной мере каждый, кто вернулся из фашистского лагеря смерти.
Глава вторая
1
Через три года после возвращения из Брукхаузена, в июне 1948 года, сдав в МГУ зачеты и экзамены за первый курс, студент механико-математического факультета Покатилов зашел в университетскую поликлинику. Лечащий врач, хорошенькая тридцатилетняя женщина терапевт, сперва посмеялась, когда он пожаловался на плохой сон, посоветовала побольше гулять, поактивнее заниматься физкультурой, вообще, дружить с водой, с солнцем, со спортивной площадкой. «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья!» Он не принял ее жизнерадостно-игривого тона. Солнце, воздух и вода ему не помогали. Услышав об этом, женщина-терапевт почему-то обиделась и отвела его к невропатологу Ипполиту Петровичу, сухощавому бритоголовому старику, до странности похожему на вредителя-интеллигента из популярных довоенных фильмов.
— Что значит, по-вашему, плохой сон? — спросил доктор.
— Да снится всякая дрянь,— сказал Покатилов.— Просыпаюсь ночью по пять-шесть раз, а то и больше… и не высыпаюсь, конечно.
— Что же именно снится?
Покатилов помолчал. До сих пор ни товарищам по курсу, ни тем более малознакомым людям он не говорил, что почти два года провел в фашистском концлагере. Зачем? Многие сокурсники были демобилизованными солдатами или офицерами, тоже всякого навидались в войну. Да и не привык с непрошеными откровенностями лезть к другим.
— Так что же? — повторил бритоголовый старик невропатолог.
— Война, немцы… Валерьянку на ночь, может, принимать?
— Был на оккупированной территории? — не спуская с него глаз, выражение которых из-за блеска окуляров разобрать было трудно, спросил доктор, и Покатилов вспомнил, что этот старик давал ребятам-фронтовикам справки, освобождающие от занятий по физкультуре, и ребята называли его с симпатией по име-ни-отчеству: «Ипполит Петрович».
— Я был двадцать месяцев… точнее, шестьсот семьдесят
306
семь дней, заключенным концлагеря Брукхаузен. За три дня до освобождения меня кололи… запускали иглу под ногти.— И Покатилов показал врачу левую руку с белыми узелками шрамов на кончиках большого, указательного и среднего пальцев. Он сам с некоторым удивлением и неудовольствием заметил, что его вытянутая рука дрожит.
— Понимаю,— сказал Ипполит Петрович, поймал его руку и быстро пожал. Это было так неожиданно, что Покатилов не ответил на пожатие. И ему нестерпимо захотелось курить.
Ипполит Петрович, встав, распахнул окно, за которым в солнечном свете блестела резная зелень кустов акации, вынул из тяжелого серебряного портсигара папиросу и жадно задымил.
В кабинет без стука упругой походкой вошла светленькая голенастая медсестра. У нее были красивые голубые глаза, темные тонкие брови, а нос — картошечкой.
— Пусть подождут,— ворчливо сказал, повернув к ней голову, Ипполит Петрович, однако едва сестра, состроив гримаску, повернула обратно, потушил папиросу о донышко стеклянной пепельницы и снова сел за стол. Он снял с носа пенсне, открыл историю болезни Покатилова и стал что-то записывать бисерным почерком, без нужды, как тому показалось, часто макая перо в фиолетовые чернила и шумно посапывая.
— Константин Николаевич,— проговорил он через минуту,— чтобы я смог вам помочь, мне надо очень подробно знать всю вашу жизнь, день за днем… в немецком концлагере. Потом я вам все объясню. А покамест прошу поверить на слово, что это крайне необходимо, чтобы вернуть вам нормальный сон… полноценный, спокойный сон и, следовательно, возможность продолжать учиться в университете.
— Так серьезно, доктор?
— К сожалению, да. Вам угрожает истощение нервной системы. Я с вами откровенен, потому что вы, судя по всему, человек мужественный. И я хочу вам помочь. Я видел Освенцим в октябре сорок четвертого, сразу после того, как наши войска освободили лагерь. Страшно было. Груды трупов, которые не успели сжечь. Женщины с детьми, до предела истощенные, причем у детей на полосатых куртках тоже были нашиты номера с красными треугольниками. Ужасно. А лагерные склады с детскими ботиночками, с детской одеждой, то, что осталось после уничтожения людей в газовых камерах!.. Поношенные детские ботиночки. Хотелось взять автомат и убивать подряд всех немцев. Такая была реакция. Мне лично было стыдно возвращаться в госпиталь. Я тогда был хирургом. Капитаном медицинской службы. Думал — только на передовой, да, именно — только