Шрифт:
Они выгрызали себе эту радость, как зверь выгрызает коренья из снега, и так было каждую божию ночь.
2
Но если рассказывать, то по порядку.
Солдат Герберт Фишбейн, которого звали когда-то Григорием, сначала жил дома, на улице Пестеля. Семья состояла из мамы с отцом. Еще были дед, была бабушка, жившие не так далеко от них – в Царском Селе. Ему было только двенадцать, когда умерла его мама. У мамы был должен родиться ребенок, и все его ждали: отец, дед и бабушка. Сам Гриша старался об этом не думать, и вид изменившейся мамы с огромным ее животом его мучил. Ребенок родился. Когда акушерка, поднявшая руку, чтоб хлопнуть мальца по спине, как положено, взглянула, скосивши глаза, на кровать, где стихли негромкие стоны родившей, она увидала, что Гришина мама лежит неподвижно и больше не дышит. А вечером умер и этот младенец, проживший на свете четыре часа. Никто не запомнил его. Когда хоронили дитя вместе с матерью, собравшиеся все смотрели на женщину и не понимали, как все же случилось, что это она, молодая и сильная, спокойно носившая плод, энергичная, лежит теперь в узком открытом гробу, а рядом лежит нежно-белый комочек, примерзший к груди ее, как примерзает птенец к запорошенной мерзлой земле.
Маму с братом похоронили на Серафимовском кладбище, а в сорок первом, еще до начала войны, отец его, Цыпкин Олег, высоченный, весьма волевой человек, скончался от туберкулеза, поскольку работал тюремным врачом, а там было много чахоточных. И снова вокруг удивлялись, что смерть как будто повадилась в эту семью: врач Цыпкин казался здоровым и сильным, а тут вдруг, пожалуйста, туберкулез. Почти даже и не болел. А Гришу забрали к себе дед и бабушка. Войной вроде бы и не пахло, но бабушка вдруг распорядилась, чтобы они оба – внук с мужем – сменили фамилию, стали Нарышкины. Нарышкиной была Гришина бабушка, а дед был Фишбейном. Что она наговорила ему и почему дед согласился на ее просьбу, сначала не поняли. Нелепость бабушкиного решения была очевидна: все Царское Село знало Карла Иваныча Фишбейна, главного врача больницы имени Семашко, приветливого, широкоплечего, с лохматой седой бородой. Но дед с ней не спорил: теперь они жили для внука, и внуку могло повредить то, что дед был Фишбейн. Пусть будет Нарышкин.
Опять же и здесь – предыстория. Не побоявшись в свое время влюбиться в чернобородого и горбоносого Карла Фишбейна, встреченного ею в Швейцарии, где он учился медицине, а она, восемнадцати годов от роду, круглолицая и кареглазая, любовалась вместе с матерью и старшей сестрой видами озера Леман, бабушка переехала к нему в студенческие номера, где стала Фишбейну гражданской женой. Потом они оба вернулись в Россию в разгаре войны. А тут революция. Карл Фишбейн остался жив чудом. Спасло то, что врач был хороший. Да, это одно и спасло. Подозрения властей, которые могли растереть бабушку в порошок за ее пышную дворянскую фамилию, она усмиряла рискованным образом: писала упорно в анкетах «дочь дворника бывших буржуев Нарышкиных, Потапа Игнатьева, который крещен был фамилией барина, Нарышкина Льва, только для издевательства. И все документы утеряны».
Достаточно было один раз взглянуть в ее карие глаза, обведенные благородными тенями, поймать ее смех и заметить к тому же, как медленным и очень плавным движением она поворачивает к собеседнику лицо свое под серебристой косой, уложенной пышно над выпуклым лбом, как тут же всем и становилось понятным: все ложь в этих мертвых и страшных анкетах.
Никого из ближних Нарышкиных в живых не осталось, а дальние сразу сбежали, уплыли, – вот так, как кузина, Нарышкина Леля, которая бросилась следом за мужем, а он, пораженец и белоподкладочник, работал таксистом в суровой Германии, и там они с Лелей осели на время, а после их след затерялся навеки.
Бабушке было совсем не до Лели, не до белоручки-таксиста, которому жизнь шею чуть не свернула, но он изловчился и выскользнул прямо из теплых от крови ладоней судьбы. Какое-то время она их всех помнила: и Лелю, и мужа ее, неудачника. Но ей, обманувшей советскую власть, пришлось засучить рукава и пойти сперва санитаркой, потом медсестрой в больницу Семашко, где муж ее Карл работал тогда терапевтом.
Грише Цыпкину, их единственному, горячо любимому внуку, было пятнадцать лет, когда он, оставшись сиротой, перебрался к ним в Царское Село. Душа его не заживала от ран. Ночами он все вспоминал, как недавно зарыли в глубокую мерзлую землю умершую маму с несчастным младенцем, а бабушка в сбившемся черном платке кричала и плакала.
Война началась через несколько месяцев. Немцы заняли Царское Село в середине сентября, а уже в декабре повалил сыпняк. Дед, ставший Николаем Ивановичем Нарышкиным, продолжал работать в больнице, и из уважения к доктору, а также и неловкости перед ним, никто из больных и медперсонала не спрашивал, как это все получилось.
Бывший Карл Иваныч начал героически бороться с тифозной эпидемией, ночевал у себя в ординаторской, сурово следил за соблюдением санитарных норм в инфекционном отделении, но себя не уберег, заразился и умер, не проболев и недели. Никто не успел на него донести.
Зимой, вскоре после деда, погибла бабушка: попала под обстрел, пробираясь на рынок. Гриша жил один, ему помогали соседи, но время было такое, что никто никому особенно помочь не мог. В начале весны его угнали в Германию.
Выходим, как к морю, где тонет корабль, к еще одной долгой и страшной войне, где люди, забыв обо всем, как шакалы, которым нужна только мертвая кровь, вцепились зубами друг в друга с тяжелым бессмысленным звуком, и он поглотил все веселые звуки, все прежние, чистые звуки природы.
Девственность свою Гриша Нарышкин потерял прямо в той теплушке, которая увозила его, лязгая и торопясь, в темную неизвестность с едва начавшими таять по возвышенностям неровными снежными сугробами. В нее, эту темноту, со сквозящими то там, то здесь белеющими бугорками, он сразу же и провалился, да так глубоко, как бывает с людьми, которые очень боятся увидеть все то, что сейчас предлагает им жизнь.
Ему казалось, что он катается на коньках, играет веселая музыка и гирлянды разноцветных огней покачиваются в морозном воздухе, а на поворотах особенно сильно в лицо ударяет холодный заснеженный ветер с Невы. Его затянуло обратно в ту зиму, когда мама переваливалась по комнате со своим огромным животом и Грише разрешалось часами болтаться с друзьями по городу, ходить на каток, где он заглядывался на девочек, всегда неприступных, в больших шароварах и вязаных шапочках. Он спал и во сне видел их, этих девочек, и Рио, нет Рита, да, да – Рио-Рита плескалась над ним, и хотелось смеяться. Вдруг он почувствовал горячую руку внизу живота. Гриша открыл испуганные глаза, такие же, как у покойного деда – большие, мохнатые, золото с дегтем, как мягкое брюшко огромной пчелы, – увидел лицо над собою. Чужое, большое лицо с непонятной улыбкой.