Шрифт:
Почти обо всем этом мы узнаем помимо мемуаристов: с литературным обществом Одессы у Пушкина сближения не происходит.
Иная обстановка ждала его в Михайловском: он был здесь в непосредственной близости от столицы, его окружали преданные и внимательные друзья — все семейство Осиповых-Вульф. И при всем том крайняя скудость мемуарных свидетельств. Здесь среда уже вовсе не литературная, а бытовая, где воспоминаний не пишут, где нужно расспрашивать и записывать. Так и сделал М. И. Семевский в 1866 году, записав рассказы обитателей Тригорского, почти не касавшиеся занятий Пушкина, но изобилующие деталями его помещичьего быта, иной раз бесценными по своей связи с реалиями «Онегина». Другую сторону социально-психологического облика новоявленного помещика раскрыли опрошенные крестьяне: помещик был плохой, хозяйством почти не занимался, впрочем, добрый и снисходительный. Своеобразное отражение нашел в этих рассказах и возрастающий в это время интерес Пушкина к народному творчеству, — возник облик барина в русском платье, беседующего со слепцами на ярмарке и записывающего песни. Большего неграмотные михайловские крестьяне, конечно, дать не могли. Среди этих воспоминаний одиноко возвышаются рассказ Пущина о его посещении Михайловского — явление «мемуарной классики», ставшее хрестоматийным, во многом определившее собою художественное представление о Михайловском в искусстве и литературе; дневниковые записи Вульфа и воспоминания Керн, характеризующие Михайловское лишь ретроспективно и относящиеся к более позднему периоду.
В сентябре 1826 года наступил поворотный момент в биографии Пушкина: аудиенция во дворце Николая I в Москве положила конец шестилетней ссылке. Новый период жизни Пушкина начинается с разговора с новым царем. По самому существу своему содержание этой беседы не могло получить полного отражения в мемуарах: все сведения о ней идут из вторых рук и все варьируются, однако не противоречат друг другу. Они концентрируются вокруг нескольких смысловых центров.
Первый из них — вопрос царя: что бы вы делали в Петербурге 14 декабря, и ответ Пушкина, что он примкнул бы к своим друзьям на Сенатской площади. Второй — условия некоего договора. По-видимому, это был договор не выступать против правительства, за что Пушкину предоставляется свобода и право печататься под личной цензурой Николая I. Есть основания думать, что Николай I говорил при этом Пушкину о какой-то программе социальных реформ. Но этого уже мемуаристы не сообщают. Третий центр — слова царя, обращенные к придворным после аудиенции: господа, это новый Пушкин — «мой Пушкин».
Этот «договор» не только имел серьезные последствия для последующей биографии Пушкина, но и наложил отпечаток на восприятие его облика мемуаристами. Весьма существенным обстоятельством здесь было то, что детали разговора Пушкина с царем никому не были известны.
Все это обнаружится несколько позже. Сейчас же начинается, по выражению современников, «коронование поэта», восторженный прием его литературной Москвой, о котором в один голос говорят все без исключения участники этого торжества. Первыми, кто приносит ему дань поклонения, оказываются молодые литераторы, называвшие себя «любомудрами» — «философами», — Веневитинов, Шевырев, Погодин, — уже составляющие к этому времени особый кружок. Это литераторы и эстетики в широком смысле; их отправная точка — немецкая романтическая философия, прежде всего — учение Шеллинга. На этой основе они стремятся строить универсальную философию истории, литературы и искусства. Подобно своим учителям-теоретикам, они полны интереса к народному творчеству, к пластическим искусствам и таинственному языку музыки. Пушкин казался воплощением их эстетических мечтаний — жрец «высокого» в поэзии, автор историко-философского «Бориса Годунова», ценитель и знаток народной поэзии. Первоначальный интерес был острым и взаимным, журнал «Московский вестник» с участием Пушкина закрепил начавшуюся связь.
Из этого круга идет основная масса воспоминаний о пребывании Пушкина в Москве в 1826 году. Совершенно понятно, что исключительную роль в них играют впечатления от первого знакомства. Среди этих впечатлений повторяется одно, проходящее как сквозной, устойчивый мотив: суеверие Пушкина, его вера в предчувствия и приметы.
Это не вполне обычно. Что-то произошло в 1825-1827 годах, что породило рассказы о зайце (или попе), помешавшем выезду из Михайловского в самый канун 14 декабря, и вызвало к жизни старые воспоминания о гадалке Кирхгоф, предсказавшей Пушкину гибель, заставив задним числом переставлять последовательность событий так, чтобы предсказание сбылось. Нетрудно догадаться, что это было.
Исторический шквал, потрясший русское общество 14 декабря, в личной судьбе Пушкина обернулся сцеплением случайностей. Шесть лет никакие хлопоты друзей не могли освободить его, сосланного без прямого политического преступления и при отсутствии твердых улик. Сейчас, когда появилась несомненная улика — показания арестованных заговорщиков о революционизирующем значении его стихов, когда ближайшие его друзья идут на каторгу, а знакомые — погибают на эшафоте, его освобождают и обещают покровительство. Все происходит в единый момент, неожиданно и чудовищно парадоксально: неудачная попытка выезда, восстание, смятение и драма, пережитая без единого свидетеля: рисунок виселицы, запись «и я бы мог», — затем фельдъегерь, Чудов дворец, свобода. Сознание начинает мистифицировать действительность.
Современники передавали его рассказы, подчеркивая и усиливая их. Если мы уберем облекающие их позднейшие легенды и наслоения, они предстанут перед нами как драгоценный и уникальный историко-психологический документ. Они приоткрывают нам почти совершенно скрытую от нас душевную драму Пушкина в дни его триумфа — то, что мемуары вообще могут показывать лишь в исключительно редких случаях. Освобожденный, прощенный Пушкин, «императорский Пушкин», обуреваем предчувствиями гибели, беды, злой судьбы, подстерегающей из-за угла. Он мрачен и тоскует — в дни своего «коронования» — и проводит вечера в полубезумном упоении карточной игры. Но и в самом рассеянии то сознательно, то подсознательно он возвращается к одной тревожащей его теме. Накануне казни Рылеева и его товарищей, — записывает бесхитростный В. Ф. Щербаков, — он видит во сне, будто у него выпало пять зубов, — дурная примета, несчастье, потеря близких.
Он говорит Вульфу, что намеренно написал в официальной записке не то, чего «хотели», потому что нельзя пропускать случая сделать добро, а с Погодиным разговаривает о «Буре» Шекспира, трагедии, где есть «аллегория». В «Буре» идет речь о милости к цареубийцам.
Тем временем слухи о прощенном и обласканном Пушкине делают свое дело. Произносится слово «лесть», «ласкательство» и даже «шпионство перед государем». Эти слухи, вспоминал Шевырев, были причиной отъезда Пушкина из Москвы.
Здесь была не просто клевета и не только она. Во все времена историческому лицу сопутствует социальная репутация. Рядом с подлинным человеком живет, как отделившаяся от него тень, его облик, созданный современниками, представление о его личности и о его общественной роли. Если оно резко расходится с объективным смыслом его деятельности, потомкам приходится восстанавливать историческую справедливость. Социальная репутация Пушкина создавалась разными людьми и из разных побуждений — и по добросовестному заблуждению, и намеренно, потому что начиная с 1826 года он попадает в сферу политической и литературной борьбы.
Чтобы читать воспоминания о Пушкине 1830-х годов с нужным в этом случае историческим поправочным коэффициентом, следует представить себе обстановку, в которой разыгрываются события.
Впервые после шестилетнего перерыва он становится активным участником литературной жизни, которую видит воочию. До сих пор в столицах знали почти исключительно творения, а не творца. Погодин, Кс. Полевой с напряженным интересом вглядываются в Пушкина, которого они видят в первый раз в жизни; они оставляют нам его портрет — с некоторым разочарованием, потому что великий поэт должен иметь канонический «поэтический» облик. Но ведь то же самое должно было происходить и с самим Пушкиным. Для него 1826-1828 годы — время первоначального знакомства с новыми или почти новыми людьми, пришедшими на смену тем, кого он знал шесть лет назад. Из лицейского кружка вырваны Пущин и Кюхельбекер. Умер Карамзин — и рассеялось «арзамасское братство». Нет Тургеневых, они за границей. В ссылке Ф.Глинка, в деревне Катенин. Далеко Бестужев, нет Рылеева.