Шрифт:
Тех, кто ушёл — не вернуть. И лишь «песнописец Николай» — последний из них — свидетельствует современникам «нерукотворную Россию», Святую Русь, которая и ему открывается, лишь когда сердце песнопевца, покинув своё грудное обиталище, открывает медные врата… Видно, Николай знал, что и на нём грех велик. Принял лютых безбожников за восстановителей правой веры, шёл с ними бок о бок, песни им слагал от души — не из «страха иудейска»… И вот она — награда.
Картина пожирания Сиговца змием — сродни дореволюционному полотну Николая Рериха «Град обречённый», где город окольцован гигантским змием — и нет в него ни входа, нет из него и выхода. Картины людоедства, взаимопожирания «человечьего сброда» (да ведь и дети там же были!) отнесены к 1919 году, что «горше каторжных вериг» — году клюевского евразийства и революционных гимнов.
Тонкая песенная инструментовка голосов Святой Руси, разнообразие ритмов начала поэмы сменяются классическим ямбом, когда вступают в своё право смертные голоса: в этом кованом ритме проходят перед нашими глазами сцены смертей, самосожжения и людоедства… И к финалу поэмы — ритм снова меняется. Вступает мелодия старины — и начинается рассказ о «славном Индийском помории» — клюевской мечте, которое цветёт и хорошеет подобно Сиговцу в начале повествования. Но и Лидда, выстроенная сказочным князем Онорием, обречена — не устоять ей перед сарацинскими мечами.
Кручинилась Лидда, что краса её вся рукотворная, а цветов нет на её земле. И лишь после гибели на месте града стольного — «вырастали цветы белоснежные». Ордой иссечен лик Одигитрии, но Богоматерь награждает землю, на которой стояла Лидда, вымоленными цветами.
Вспоминал, вспоминал Клюев в другой жизни виденную и слышанную не раз оперу Н. А. Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии»:
А и сбудется небывалое: Красотою всё изукрасится, Словно райский крин процветёт Земля, И распустятся крины райские… …Время кончилось — вечный миг настал…Лидда — родина Георгия Победоносца, оставившего своё место на иконе в распадающемся Сиговце…
Клюев хлопотал об издании «Погорельщины» на протяжении двух лет. Ни одна из попыток не кончилась, да и не могла, по сути, кончиться удачей. Кампания против «Деревни» и объявление Клюева «кулацким поэтом» даром не прошли: он был подвергнут самому настоящему литературному остракизму.
Поэт, чьи стихи входили в самые основные антологии и хрестоматии, включая хрестоматии для юношеского чтения на протяжении всех 1920-х годов — к 1929-му оказался выброшен из литературы. В периодике его стихи больше не появлялись — редакции категорически отказывались иметь с ним дело. В том же году прекратились и официальные публичные выступления — Николай больше ниоткуда не получал приглашений.
В 1928-м вышел в издательстве «Прибой» его последний прижизненный сборник стихов — «Изба и поле», состоящий из трёх разделов («Изба», «Поле», «Урожай»). Полторы тысячи строк из книги выбросила цензура, но даже того, что осталось — хватило для представления молодому поэтическому поколению уникального творческого мира. Книга открывалась «Рожеством избы», а завершалась плачем Первой мировой, который уже совсем по-иному звучал в 1928-м.
Что ты, нивушка, чернёшенька, Как в нужду кошель порожнёшенька, Не взрастила ты ржи-гуменницы, А спелегала — к солнцу выгнала Неедняк-траву с горькой пестушкой?Преимущественно в книгу вошли стихи из «Сосен перезвона», «Лесных былей» и «Мирских дум». И лишь в последнем разделе Клюеву удалось сохранить несколько стихотворений послереволюционной поры, вошедшие некогда в «Львиный хлеб».
«Изба и Поле, — надписывал Клюев книгу Павлу Медведеву, — как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью — целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле — щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!»
В 1935 году сам Медведев в облике «беса-мещанина» выступил в «Литературной учебе» со статьей «Крестьянские предреволюционные писатели», где, в частности, писал: «Поэзия Н. Клюева… — законченный и цельный мир кулацкой психоидеологии. Н. Клюев — не „народный златоцвет“, а поэт-эрудит, поэт-книжник, полноправный наследник древней и утонченной боярско-кулацкой культуры… Кулацкая изба и хлыстовская радельня являются не только традициями, но сущностью и пределами клюевского творчества…»
…А начавшаяся в 1927 году кампания против него всё нарастала, а смертоносная волна всё набирала силу.
«Что опасно?». «За живых — против мёртвых». «Кнутом направо». «Деревенский отряд новобуржуазной литературы». «Избяной обоз». «Против пейзанства». «Вынужденные вопросы». Статьи Лелевича, Авербаха, Замойского, Бескина буквально сыпались на страницы журналов и газет.
«Классовый враг пытается укрепиться и на фронте литературы», — декларировала передовица «Литературной газеты», отмечая, в частности, «кулацкие выступления Клычкова и Клюева». Записной доносчик и будущая «жертва советского режима» Валерий Тарсис формулировал мировоззрение Клюева как «идеологию певца патриархальной кулацкой деревни, выразителя её устремлений». А Леонид Тимофеев в «Литературной энциклопедии» — установочном издании — отчеканивал, что, дескать, «Деревня» и «Плач по Есенине» (так! — С. К.) — «совершенно антисоветские декларации озверелого кулака».