Шрифт:
Около 1923 года должны мы ждать начало неслыханно-грандиозного революционного движения, которое из Италии перекинется на остальные страны европейского запада, следствием чего будет коренное переустройство Европы на новых социально-политических началах… Рим будет разграблен революционерами, произойдёт повсеместный разгром папской церковной организации (?). Наконец, на человечество обрушатся ещё бедствия, вероятно, экономического характера в связи с предстоящей „переоценкой всех ценностей“…»
В 1915 году ни о Муссолини, ни о Гитлере и слыхом никто не слыхивал. И предположить не мог грядущего биржевого обвала и Великой депрессии конца 1920-х годов… И волей-неволей встаёт вопрос: пророчество это было или некий опознавательный знак «своим»?
Шестнадцатого октября Леонид Андреев печатает своего рода прокламацию под заголовком: «Надо!» «…Надо, чтобы все монастыри и монастырские здания были обращены под лазареты и квартиры для беженцев, монахи в братьев милосердия и санитаров, монахи в санитарок, деньги же монастырей употребить на дело войны. (Уж не вспомнили ли большевики семь лет спустя этот воинственный призыв, грабя монастыри под предлогом „спасения голодающих Поволжья“? — С. К.)
Надо, чтобы все грабители России, торговцы, прячущие товар и повышающие цены, спекулирующие банковские дельцы и всякие спекулянты и синдикатчики подвергались беспощадным наказаниям, — от арестантских рот до каторги, причём место и содержание своё на каторге и в арестантских они должны оплачивать сами по таксе перворазрядной гостиницы. В наиболее важных случаях необходима полная или частичная конфискация их имущества, в более лёгких случаях виновные должны быть обращаемы на принудительные работы по метению улиц, ассенизации и грузов.
(И это было исполнено в 1917–1918 годах. — С. К.)
Надо, чтобы были закрыты все кафешантаны, оперетка и театры фарсового характера, служащие грабителям в утешение и на потеху…
Надо, чтобы был закрыт тотализатор и бега, тайные и явные картёжные клубы, разоряющие бедняков, грабителям же — служащие на утешение и потеху.
Надо, чтобы подвергались беспощадным наказаниям рестораторы, тайно торгующие водкой, вином и шампанским, служащим на утешение и радость грабителей.
Надо закрыть все дома терпимости и дома свиданий, а если сие невозможно, то ограничить число их и, во избежание толкотни и давки, установить для желающих очередь на улице, как ныне для покупающих сахар и дрова. Надзор за этим делом можно поручить порнографам обоего пола, чтобы, таким образом, дав заработок, очистить и литературу.
Надо помнить, что в то время, как на войне гибнут сотни тысяч и миллионы наших близких, родных и братьев, а здесь бедствуют их семьи и умирают дети, тысячи грабителей на их крови и слезах нагуливают себе жир, богатеют, распутничают, устраивают позорный пир у изголовья умирающей, может быть, России…»
Всё, чего требовал Андреев, — всё исполнили большевики после 1917 года. Только самому Андрееву наступившая жизнь чрезвычайно не пришлась по душе, и он умер в отъединившейся Финляндии, где жил все последние годы, умер в неутихающей, неиссякаемой ненависти к Советской России.
А тогда — он отчётливо представлял себе реакцию на свои призывы: «Я знаю, что высказанные мною пожелания и предложенные меры, помимо их крайней неполноты, ещё и утопичны. В негодяях они вызовут только улыбку и насмешливый жест: „На-ка, выкуси!“, а в добрых и любящих родину лишь повысят чувство раздражения. Кому из любящих родину неизвестно всё это? Кто этого не хочет? Но если мы сделать не можем, то пусть говорится громко о том, что мы хотели бы сделать. Будем раздражаться, если другого нет и не будет!»
…Клюев лишь считаные разы возвращается к прежним «былинным», богатырским образам, когда его богатырь, «восстав за сирых братов», готов и в белградской «гридне» пить свадебную брагу, и «дружку-Прагу» дарить рушником, да в предвестии богатырских гробов, что «кроет ковыльная новь», слушает голоса, доносящиеся из-под сводов старых курганов, ибо «Муромцы, Дюки, Потоки Русь и поныне блюдут…».
«За друга своя!» — эта печать неизгладимо лежит на стихах, написанных Клюевым в начале войны. Только проходит время — и в свои права вступает переживание народной трагедии, когда поэт видит войну глазами народа — народа убиваемого, глазами земли — земли, остающейся без хозяина, глазами природы — природы, плачущей по ушедшим в небесное воинство.
Изба печалится и криком кричит: «„Воротись“, — вопю доможирщику, своему ль избяному хозяину… Видно, утушке горькой — хозяюшке вековать приведётся без селезня…» И «дорога-путинушка дальняя» вещает, как по ней «проходили солдатушки с громобойными лютыми пушками», с боевыми песнями, с зароками великими «постоять… за мирскую Микулову пахоту», в то время как «стороною же, рыси лукавее, хоронясь за бугры да валежины, кралась смерть, отмечая на хартии, как ярыга, досрочных покойников…».
Старый русский словарь, бытовавший и бытующий на Севере, настоенный на древних корнях, Клюеву — как заветный круг, которым он огораживает себя и свой мир от проникновения чуждого духа, идущего от мира «царя железного»… Поэту не было нужды, в отличие от многих его современников, искать нужное слово у Даля или у кого-либо ещё из собирателей и исследователей народной речи. Он жил в этой языковой стихии сызмальства и с избой, елью, лесной тропой — изначально живыми для него — общался на родном им и ему языке. На нём и писался самый, пожалуй, красочный и монументально выстроенный, как русская изба — колено в колено, — насыщенный плотно уложенными смыслами поэтический сказ его военного времени — «Беседный наигрыш, стих доброписный».