Шрифт:
Потому что лежала на плоском камне Степанова папаха — черная, с атласным малиновым верхом, — как, бывало, лежали такие же папахи на казачьих гробах, во время похорон. Только сейчас понял Тарас, что все приснившееся ему на самом деле было правдой. И те мертвяки, что пришли за Степаном (как, бишь, называли они молодого казака? нет, не мог вспомнить этого имени Тарас), приходили на самом деле.
«Спаси меня, Царица Небесная… — подумал Тарас в страхе. — Господи, твоя воля…» Молодой казак был храбрым, очень храбрым и сильным до чрезвычайности, но тут почувствовал он, что ноги слабеют, подкашиваются, будто сила какая-то незримая властно ухватила его ледяными пальцами прямо за сердце и тянет вниз, под землю, в старую могилу.
Помутилось у парубка в голове, шатнулся он раз, другой. Вот-вот упадет казак прямо на камень!
Но тут вдруг другая сила, такая же незримая и столь же могучая, только теплая, не морозная, не ледяная, — толкнула его в грудь, заставив выпрямиться и сделать шаг назад. И показалось ему, будто Степанов голос шепнул: «Иди, побратиме, будь счастлив». И другой голос, точно так же странно прозвучавший в его голове, добавил: «Он не наш, пусть уходит. У него другой удел…» И ветер, ветер зашумел в ветвях деревьев, росших в отдалении. Зашумел — и стих.
В ту же минуту раздалось громкое ржание. И эхом ему отозвалось ржание другое. Живой и резкий звук словно спугнул невидимых призраков, развеял по ветру их призрачные голоса, заставил Тараса сделать шаг назад и отвернуться от могилы. Оба коня, его — гнедой, и Степанов серый, стояли перед ним, то и дело вздергивая головами. И видно было, что кони не спали мирно у коновязи (да и где та коновязь?), а носились по окрестностям, чем-то напуганные. Пена падала с них клочьями, бока бурно вздымались.
Вскочил Тарас в седло поскорее, взял в повод Черта и поскакал прочь от страшного места. Но только вскоре побратимов конь вырвался и, заржав гневно, помчался прочь.
Остановившись, увидел Тарас, что серый жеребец вернулся к могиле, на которой по-прежнему лежала Степанова папаха, и понял, что Черт ни за что не уйдет от этого места. И тогда спешился он, зарядил рущницю, положил ее поперек седла. Прошептал: «Прости, брат», — тщательно прицелился и выстрелил. Пуля его уложила Черта рядом с надгробьем.
…Могилы в том месте давно заросли бурьяном, надгробья раскололись и ушли в землю, а надписи стерлись. Но, говорят, и сейчас еще летними ночами слышно бывает негромкое ржанье. А иные видели на вершине холма, над речной излучиной, красивого серого коня, сквозь которого просвечивали звезды.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЯВОРИЦЫ
Рассказ второй
МИНЬЯН [2]
Со страхом оборотился он: боже ты мой, какая ночь! Ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться на него!
Н. В. Гоголь Заколдованное местоБыл канун «малого Йом-Киппур», «малого» Судного дня, который всегда приходится на новомесячье и который, в отличие от обычного Йом-Киппур, отмечают только самые богобоязненные из евреев. Сапожник Герш к таковым не относился. Он с самого захода солнца засел в корчме одноглазого Мойше по прозвищу Сверчок, неторопливо пил водку, славившуюся у яворицкого корчмаря на всю округу, и закусывал пирожками c рублеными яйцами и луком, которые напекла корчмарка Ривка.
2
Миньян (ивр.) — кворум для общественной молитвы у евреев, не менее десяти совершеннолетних мужчин.
— Не пора ли тебе, Гершеле? — спустя какое-то время спросил Сверчок, озабоченно поглядывая в окошко. Он уже не в первый раз задавал этот вопрос за сегодняшний вечер. — Смотри, глубокая ночь на дворе. Я, конечно, рад, что тебе пришлись по душе Ривкины пирожки, но ты ведь живешь на самой окраине…
Поведение корчмаря могло вызвать удивление. Сапожник никогда не пил в долг, всегда платил аккуратно, так что Мойше, казалось, должен был бы благодарить Бога за посетителя, напившего и наевшего нынешним вечером без малого на полтора рубля и явно не собиравшегося занятие это прекратить. Плюс к тому, Гершеле в пьяном виде становился даже тише и спокойнее, чем в трезвом (в последнем его, правда, мало кто видел — разве что жена его Двойра, по утрам), поэтому и возможный дебош не мог быть причиной корчмаревых забот. А вот что могло — так это хороший скандал с упомянутой Двойрой, которая на прошлой неделе пообещала корчмарю, что если тот не отвадит ее дорогого супруга от стойки, быть ему (корчмарю, не мужу) битым прилюдно и пребольно. Обещание свое Двойра дала в присутствии нескольких свидетелей. Мойше-Сверчок, от природы щуплый и слабосильный, а от особенностей еврейской жизни всего боявшийся, запомнил ее слова и крепко в них поверил. Потому-то он и пытался сегодня отправить сапожника домой хоть немного раньше обычного.
В ответ на робкое замечание Герш протянул корчмарю гривенник и потребовал еще стакан водки и пару пирожков. Сердце Мойше разрывалось между желанием прибавить гривенник к полутора рублям и страхом перед Двойровым отмщением. Победила жадность. Сверчок принес сапожнику требуемое и со вздохом поставил на дубовые струганые доски стола. Герш выцедил полстакана и выглянул в окно. Только теперь он соизволил ответить на слова о позднем времени.
— Поздно — не поздно… — Язык его заплетался. — Если поздно, должно быть темно. А если не темно — значит, не поздно. — Он для пущей убедительности сопровождал свои слова неопределенными движениями больших рук. — Или поздно. — Он повернул руки ладонями вниз. — Или рано. — Ладони вверх. — Правильно? Вот. Ты посмотри, как луна светит, прямо как днем. А что это значит? — Теперь Герш торжествующе поднял указательный палец. — А это значит, день и есть.