Шрифт:
— И второй у вас будет мальчик? — спросила она, доверчиво положив руку на плечо Марии Федоровне. — И такой, как этот?..
— Нет, такого мне не надо… Как вас звать-то?.. А то неудобно.
— Пелагея, Поля.
— Поля, так вот, другого такого мне не надо.
Стегачева обняла свою новую знакомую и заплакала у нее на груди.
— Не пойму, чем плох ваш сын? Я его знаю, хороший он парень, — говорила Поля.
— Какой он хороший, если не надел чистые шерстяные чулки, не переменил белье, а ведь все у него еще с вечера лежало на стуле.
— Он выправится, выправится, — успокаивала ее Поля, а успокоив, объявила: — Строго приказали мне переселить вас в город. Тут оставаться больше нельзя. Давайте увяжем самое необходимое, а потом и другое. Если к утру придет тачка — заберем побольше, а нет — отправимся налегке.
И, засучив рукава, Поля с чисто хозяйской свободой в движениях открыла шифоньер и сказала:
— Расстилайте, Мария Федоровна, простыню, и начнем укладывать.
— Начнем, — вздохнула Стегачева и подошла к старинному комоду, где было сложено постельное белье.
…Текли часы глухой ночи. По закрытым ставням и по железной крыше флигеля стучал мелкий дождь. Порывистый ветер на секунды отгонял его в сторону. Становился ясно слышен прибой изможденного непогодой моря. Прорывалась недружная автоматная стрельба — береговая охрана фашистов, боясь заснуть, будоражила темноту… А в комнате мигала маленькая керосиновая лампа, для большей предосторожности поставленная на пол.
— Мой Павел Васильевич все лишнее в доме называл цепями и всегда легок был на подъем… Сын в него… И что я еще заметила: самый легкий из них — Иван Никитич. Не зря Петька души в нем не чает. Чистосердечно признаюсь тебе, Поля: я похожа на старую гусыню, — трудно мне в полет.
— Ничего, будет не будет подмога — утром все равно улетим. Доставлю вас живую и здоровую. Только не волнуйтесь.
Заскрипела ставня. Гулко заходил по крыше ветер, но он, верно, не справился с напором осенних туч: дождь не отступил и застучал настойчивей, громче.
Поговорка «в такую погоду хозяин и собаку не выгонит из дому» с приходом фашистов потеряла свой смысл. Если Мария Федоровна в такое ненастье собиралась покинуть дом и искать приюта в чужой квартире, то для Ивана Никитича и для Пети эта неприветливая ночь прошла в походах и волнениях. Они успели побывать в Мартыновке и переселить Дрынкина в город. Уже перед зарей они долго плутали по городским дворам, их вел к себе старый железнодорожник. Через единственное маленькое окно, затянутое густой решеткой, с пятого этажа им удалось увидеть Чалого. В компании с фашистами он стоял в ярко освещенном вестибюле комендатуры, угощался папиросами и был испуганно весел. Он все теребил полушубок на груди и, опаздывая вовремя засмеяться, потом смеялся широко и неестественно, запрокидывая преждевременно полысевшую голову. Иван Никитич сказал тогда сутуловатому старику железнодорожнику:
— Давно он тут?
— С вечера появился, — ответил железнодорожник. — Еще о чем спросишь?
Иван Никитич ни о чем не захотел спрашивать. Дернув Петю за руку, он сказал:
— Надо спешить… исправлять ошибку… За нее платить головами, а не пятаками.
С резкостью, отвечающей его мыслям и настроению, он будил потом Колю Букина и Диму Русинова, которые вместе спали у Букиных.
— Нежиться в постели будете как-нибудь после, а сейчас берите тачку и отправляйтесь с Петром за Марией Федоровной. Спешите и спешите! — И добавил, обращаясь только к Пете: — Строго посоветуй Марии Федоровне, что со шляпками и разными суквояжами возиться не следует.
Ребята потащились с тачкой за город, а Иван Никитич, провожая их, стоял под проливным дождем, понурый, каменно-неподвижный и собранный, как для прыжка. Образ окаменевшего, худого старика под дождем и сейчас стоял перед нахмуренным взором Пети, хотя тачка с узлами шла уже от стегачевского двора к городу. Образ этот наполнял сердце Пети грузом мужественной скорби, для выражения которой нужны были слова какие похлестче, и он сердито говорил матери:
— Шляпок и «суквояжей» не жалей! Если они понравятся постовым полицейским, скажем: «Пожалуйста, выбирайте»… — И он, отворачиваясь от косого ветра, швыряющего дождем, заспешил к друзьям, тянувшим тачку.
Что-то приблизительно такое же переживали Коля и Дима. За всю дорогу они разговаривали только о том, куда надо держать тачку — правее или левее, чтобы она не опрокинулась на косогоре, не застряла в грязном ручье. Но суровость Коли, как всегда, смягчалась плавным движением рук, неторопливой походкой, «стосвечовыми» добрыми и чуть лукавыми глазами… У Димы же сейчас, как вообще в минуты сурового настроения, ясней вырисовывались присущие ему лихость, подтянутость, легкость: серое с хлястиком полупальто его хотя и промокло до нитки, но казалось подогнанным под его неширокие плечи. Его мелкая овчинная шапочка, несмотря на дождь, не потеряла своего веселого вида и сидела на голове, как умелый всадник в седле.
Тачка через час выбралась наконец на пустошь, отделявшую Сортировочную станцию от окраинных городских построек. На травянистом покрове пустыря колеса не вязли, и идти здесь было легче. Раскрасневшаяся Мария Федоровна, двигавшаяся рядом с Полей позади тачки, освободив на шее узел шарфа, впервые за дорогу сказала:
— Вот и началась моя беспризорная жизнь…
— Ваша сегодня, а моя уже давненько, — в тон ей ответила Поля.
— Как ни говори, Поля, а лишиться обжитого места, где и делать и думать легче, — это горе… Дом — он у каждого один…