Шрифт:
Но я существовал в своем кругу, а кагэбэ ходило где-то за ним. Изредка накатывала какая-то волна, будто предупреждение, легкое подергивание далеко вперед отпущенного поводка, первый звонок в театре подлости перед позорным представлением. Вот выгнали из института моего знакомого художника, потому что он заявил на экзамене, что не читал и читать не собирается проект новой Конституции. Вот другой знакомый художник бросает все на свете и оказывается почему-то в Таллине — так, будто там уже заграница. А вот официальные глухие двери на четвертом этаже института с ничего не говорящей табличкой «Первый отдел». Говорят, будто за этими дверьми каждый из нас лежит в своей персональной папочке — совсем прозрачный, со всеми данными, столь необходимыми для империи. Там о нас знают даже то, чего мы сами о себе не знаем.
Вот еще несколько лет проходит. Кто-то там что-то, конечно, про меня докладывал. На работе по окончании института, в армии. Из армии возвращаюсь уже с несколькими удачными публикациями. Уже меня знают как поэта. Уже моя книжка скоро увидит свет!
И тут уже чувствую их близкое настырное дыхание. Сигналы уже не просто сигналы, звонок уже не просто звонок, а два звонка. В издательстве, где готовится моя первая книжка, редактор вполголоса намекает, что мной интересовались. Собирали на меня сведения. Чтобы я имел в виду. Потому что всякое случается. Через какие-то два месяца — первое свиданье. Не с девушкой, само собой. С двумя в штатском. Банальный вызов в военкомат (это слово Вы должны знать, Ваша Мужественность) и часовой разговор в закрытом изнутри классе гражданской обороны. Суть разговора стара как мир: искушение. Не хотели бы Вы, Отто Вильгельмович, помогать нам в нелегкой нашей работе? Не хотел бы, благодарю за доверие. Почему, извольте поинтересоваться? Потому что не тот у меня, и-и, характер, да и взгляды некоторые не совпадают. Какие такие взгляды? Ну, религиозные, например. Но вы же патриот? Гм, да, патриот, конечно. Если вы настоящий патриот, то должны нам помогать. Нет, простите, я лучше буду свое дело делать. Как патриот. А вы занимайтесь своим. Успехов. Не думали мы, что вы так равнодушны к своей родине, Отто Вильгельмович. Ну что ж, мы сделаем относительно вас неминуемые выводы. Делайте. Это ваше право. Вам за это зарплату дают, что вы делаете выводы.
Книжку мне они в тот раз сразу не зарубили. А я больше всего боялся именно этого. Так что был очень счастлив, когда она вышла. И, оказывается, игра только начиналась, а я, дурак, уже считал ее законченной, мало того — выигранной. Даже решил быть благородным и сурово придерживаться джентльменских правил. Так что никому на свете не исповедался в первом своем свидании. Думал, что и в последнем.
А они тем временем работали. Копали вглубь, прорабатывали версии, перебирали варианты. Делали запросы в Киев, Москву, Прагу, Краков, Вену, беспокоили резидентов в Америке. Прочитали мою книжку. Проанализировали. Так прошло больше года.
И вот уже все три звонка прозвучали. И снова банальный вызов в упомянутый военкомат. А должен при этом обратить внимание, что год при этом уже восемьдесят шестой, и московская верхушка уже планирует что-то там демократизировать и смягчать, но госбезопасность еще этого всерьез не воспринимает, а наоборот — расценивает как намек сверху на новую активизацию. Пора, мол, снова идти в наступление по всему идеологическому (ну да!) фронту.
В этот раз в отношении моей скромной и на самом деле аполитичной персоны был составлен целый план — гибкий и многоступенчатый. Такая стрельба из пушек по воробьям. В военкомате, в том самом классе, встретил меня еще один гражданский, уже другой. Начал с похвал моей книжке. Жене его (хе-хе), мол, очень нравится, хоть сам он в поэзии, разумеется, не слишком, но жене своей доверяет в ее литературных вкусах. Потом попросил меня почитать в рукописях произведения некоторых других поэтов, малоизвестных, а потом, в письменной форме, сделать для него что-то типа рецензии: есть ли у этих людей талант, можно ли считать данные рукописи поэзией, несут ли они в себе какой-нибудь позитивный здоровый смысл. И вынимает из своей папки какие-то общие тетради. Нет, говорю, спрячьте назад, я таким не занимаюсь. Я поэт, а не рецензент, говорю, теорию литературы знаю крайне слабо, окситоническую рифму от парокситонической отличить не могу.
А вы не с точки зрения теории, Отто Вильгельмович, а так вот от души, по-простому, как чувствуете. Нет, говорю, не выйдет. Душа — это великая тайна. Зря вы, Отто Вильгельмович, зря. Ну да ничего. Сгоряча большие дела не делаются. Давайте через неделю снова встретимся. Спокойненько себе все обдумайте, теоретические знания углубите. Только это мрачное здание с противогазами забудем. Встретимся лучше, ну, э-э, например, у фирмы «Мебель», да? И еще одно: чисто по-дружески прошу вас и умоляю, чтобы никому ни слова. Специфика такая, понимаете?
Почему, спросите меня, Ваша Королевская Справедливость, почему, сучий хвост, пошел ты к нему через неделю? Неужели не мог плюнуть, болван, на все их интриги, презреть все это грязное копошение и — не прийти? Я же не говорю — бросить в них бомбу, или застрелить ихнего генерала, или создать тайную организацию, нет. Не говорю и не требую. Но не пойти на это подлое свидание ты, охламон, мог?
Мог, Ваша Милость, и не пойти. Но я думал, что таким образом я выкажу свой страх, свою слабость. Не избегать единоборства, а идти ему навстречу, вот так я решил. А страх перед ними все равно был. Мистический страх перед самой грозной силой империи. Силой тайной и безжалостной, профессиональной и вооруженной.
Так что через неделю сидим мы с ним, закрыв двери, в каких-то апартаментах фирмы «Мебель» (почему именно там? Кто дал им ключ? Кого и чем они там завербовали?), курим, разговариваем. Пять часов продолжается это свидание. Я воюю, как лев. Прямо сам на себя удивляюсь и умиляюсь сбоку, как достойно, мудро и порядочно держусь. А он прикупил себе уже новые карты против меня. Вытаскивает на свет божий письмо, анонимную эпистолу — напечатанное на машинке послание с множеством грамматических и стилистических огрехов, адресованное «самому Первому Секретарю Обкома». И в этом письме «обеспокоенные граждане» возмущаются тому, что «сынки и внуки» фашистских приспешников — украинских полицаев — живут себе в нашем сверх меры гуманном Советском государстве и в хуй не дуют, а один из них — внук известного преступника полицейского коменданта фон Ф. — даже «писателем сделался», и уже ему какую-то там вражью книжку в Киеве даже издали. Да где же справедливость на этом свете, спрашивали в конце письма «обеспокоенные граждане», дети и внуки участников коммунистического подполья.
Представляете, Отто Вильгельмович, говорит мне мой новый приятель, что было бы, если бы мои люди в обкоме партии не перехватили эту мерзость своевременно? И если бы попала она в руки нашему дебильному первому секретарю? А тот спустил бы ее вниз, какому-нибудь засратому инструктору, который изо дня в день штаны протирает и только и мечтает, как бы задавить, уничтожить, растоптать что-нибудь талантливое и настоящее, как вы, например? Не представляете? А вот что было бы, Отто Вильгельмович. Сначала ударили бы они вас статьей в областной газете. Скандал! Внук военного преступника с руками по локоть в крови невинных советских людей! С работы бы вас турнули. О следующей книжке даже мечтать не пришлось бы. Начали бы вы перебиваться в нужде, окутанный всеобщим презрением и ненавистью, возможно, пьянствовали бы. И тут-то, Отто Вильгельмович, возникли бы на вашем пути другие деятели. Благотворители, купленные уже давно иностранными спецслужбами. И завербовали бы вас, обиженного на советскую власть, несмотря на то что вы патриот. Страшно мне об этом думать, Отто Вильгельмович, но, слава Богу, перехватили мои верные парни этот пасквиль, и теперь я обещаю: мы найдем и покараем ту паскуду, которая это написала! Честью своей офицерской клянусь! Только для этого мы должны быть вместе, Отто Вильгельмович, должны друг другу помогать. Они у меня еще узнают, что такое талантливым поэтам гадить, всей нашей культуре многострадальной! Дайте вашу руку, Отто Вильгельмович, дорогой!