Шрифт:
Ночью Арина вскочила, как помешанная; она только что стала засыпать после всех хлопот свадебного дня, как вдруг её словно обухом по голове треснул: раздирающие, хотя сдержанные вопли доносились из рубленой клети, в которой была устроена постель молодых. Старик спал во дворе, и Арина одна, как была, выскочила на крик. В двух шагах от клети она наткнулась на Лукерью; рубаха Лукерьи была разорвана пополам, она, почти нагая, валялась на земле и стонала. Если бы было светлее, Арина смогла бы увидеть на спине Лукерьи страшную сеть рубцов, напухших и налившихся кровью. Но Арина, и не видя их, сразу догадалась, в чём дело. Руки Лукерьи были крепко скручены назад лошадиной обротью, и Василий, в одной рубахе, босой, стоял в тёмных дверях клети со связкою ременных вожжей.
— За что ты жену убиваешь, разбойник! — закричала старуха, бросаясь между Лукерьей и сыном.
— Отстань, матушка, уйди, откуда пришла! Не твоё здесь место, — строго сказал Василий, отодвигая мать.
— Душегубец, злодей, да что же это ты задумал делать? Аль тебе Сибирь не страшна? — вопила Арина. — Ведь ты до смерти её убил!
— Не замай его, матушка, оставь его, — стонала на земле Лукерья. — Пущай он меня наказывает. Он, мой судырь, меня за дело наказывает. Сама своего сраму хотела. Не умела сберечь своей девичьей чести. Пусть накажет, да пусть же и помилует, прикажи ему, матушка родная.
— Васюшка, голубчик, да помилуйся же ты над нею, ради Господа Бога, — заплакала Арина. — Не её пожалей, пожалей свою душеньку.
— Помилуй ты меня, Василий Иванович! — стонала Лукерья, подпалзывая к ногам Василия и пытаясь целовать их. — Виновата я перед Богом и перед тобою: обманула тебя. Из страху от тебя таилась, не повинилась допреж. Смилуйся, сударь!
Василий оттолкнул её ногою и стоял, что-то сурово раздумывая.
— Аль не я тебя родила, что ты слёз матерних не принимаешь? — приставала Арина. — Волчья душа у тебя или человечья? Где гнев, там и милость. Помилуй ты её, не наказывай больше.
— Век буду твоей рабой верной! — ползала у ног Лукерья. — Палку поставишь, чтобы слушалась, буду палки твоей слушаться, Василий Иванович… Смилуйся… Отпусти мою вину.
Василий всё молчал, перебирая вожжи рукою.
— Прости ты её, Вася, ради меня старухи.
— Ну, вот что! — сказал Василий глухим оборвавшимся голосом. — Глянь на небо! Видишь… Вот и мать-старуха здесь… Поклянись ты мне святым крестом, на Бога глядючи, что отныне и довеку… чтоб по гроб жизни в законе жить.
— Разрази меня Матерь Божия, Владычица небесная, если я против тебя, мужа моего законного, чем покривлю, — шептала, крестясь, Лукерья. — Ведь один раз помирать! Прости ты меня, паскудницу, Василий Иванович.
Лукерья приподнялась на колени и поклонилась Василию в ноги, не подымая головы от земли.
— Прости уж, прости её, Вася, и Бог велит прощать, — поддерживала Арина.
— Я её прощаю, матушка, пусть её Бог простит, — едва слышно проговорил Василий, роняя вожжи на порог.
Плохо пошло на дворе Гордея Железного с тех пор, как прасол Дмитрий Данилович вывел из него весёлую русоволосую Алёну, с её заводными песнями, смехом и говором, и поселил её в только что срубленной избе красного леса, рядом с новою лавочкою и кабаком на церковной площади села Прилеп. Казалось, будто старик только и делал, что бранился с Алёной, а ушла она — старику свой дом пустым показался. Особливо теперь, когда немочь стала его мучить пуще прежнего, развинтились его старые ноги, перекосило его образину, не под силу стало старику возиться одному на пасеке. Алёна, бывало, и прежде всё за него хлопочет: и рои огребает, и ульи чистит. Теперь некому. Стал старик Дуньку приучать, да Дунька в этом деле мало смыслит, к тому же с ребёнком возится; жалко старому свою Дуньку мучить. Совсем старый стал пчелу бросать. То, бывало, и спит, и ест на пасеке; а тут уже по целым дням и не заходит; приказал пасеку Сеньке, Дунькиному мужу. Не рад был этому Сенька. Как ни зайдёт старик ульи поглядеть, вечно что-нибудь не так, начнёт Сеньку колом долбить; Сенька уж бегать стал; как отец за кол, он на дерево: заберётся себе на сук и сидит.
— Слышь, слезай, чёртов сын, а то до смерти убью! — кричит на него старик, грозя колом.
Сенька молчит и не шевелится, словно нет его. Походит, походит старик кругом дерева, поругается, плюнет и пойдёт домой.
— Во дворе не смей носу показать, убью! — крикнет на прощанье Сеньке.
А Сенька тогда с дерева:
— Знаю я тебя, старого лешего! — скажет сам себе. — Не усахаришь… У меня рёбра-то не купленные.
Никогда зато старик не ласкал так Дуньки, как стал ласкать её после замужества Алёны. Только и видят его с Дунькою, не то с Дунькиным Гордюшкой. Всякий день ругня за Дуньку, то со старухою, то с Дунькиным мужем, то с невестками. Поедом ест всех за Дуньку старик. Хочет, чтобы Дунька в доме царицею была; чтобы на Дуньку мыли и шили, чтобы все на Дуньку работали; сил не стало выносить взбалмошного старика; как ни боялись его все от старого до малого, а приходилось поневоле огрызаться. Сама Дунька пуще всех ненавидела и боялась свёкра; срамно и горько ей было, когда он по-пустому грыз за неё семью. Ей хотелось работать рядом с другими невестками, в одно одеваться, одно с ними терпеть. А бедовый старичишка сердится, не приказывает. Начала Дунька думать, как бы ей отделаться от проклятого старика. В последнее время Дунька попривыкла немножко к Гордею, не так уж он казался ей страшен, как прежде, хоть и стал противнее прежнего. Дунька раза два попробовала поспорить с стариком, и старик подавался, слова ей не говорил, не то что с другими.
Раз, перед Спасом, старик приказал Дуньке подрезать соты в нескольких колодках. Сенька с братьями и работниками были на посеве, бабы отъехали на толчею замашки толочь, и во дворе оставалась только больная старуха, охавшая на печи.
Не успела Дунька поставить под грушу, где обыкновенно сидел на пасеке старик, поливанную чашку с сотами, как Гордей взял её за руку и потянул к себе.
— Ну тебя к Богу! — с неудовольствием огрызнулась Дунька.
Старик осерчал, но ответил ласково:
— Коли ты меня бросишь, Дуняша, мне и точно что помирать. Никого мне не надо, окромь тебя; тебя одну пуще своей душеньки люблю, слышишь? Всю мою казну тебе с Гордюшкой оставлю.
— У тебя, окромя меня, дети есть, и старуха ещё жива; ты обо всех должен подумать, как кого наградить. Ты им отец на то, а не супостат.
— Пропади они все! Они только ждут смерточки моей, ровно вороньё падали. Семьдесят лет на них работал, а они меня одного часу не упокоят. Не будет им ничего, сыновьям моим, ни Сеньке твоему, никому. Я гневен на них. Тебе передам всё своё богатство. Не бросай только старика, люби меня, Дуняшка, по-прежнему.