Шрифт:
– Минуту, всякие ля-ля потом, за рюмкой коньяку! Стань сюда, вот на этот сочный колер, лицо к звездам, к звездам… космос… летишь, в звезды врезываясь, как там, у Володи… ни те ресторанов, ни пивной… скучища – скулы ломит. Шире глаз… вот… нет, не вижу рта… Грима, говоришь, нет, давай губную помаду жены!
…Неделю живу, поджариваемый недобрыми предчувствиями. И вот он, черный понедельник. На ядовитом фоне какой-то рыжий странный мужчина с накрашенными губами осатанело намеревается лбом прошибить потолок. На оборотной стороне этой фотокарточки с ужасом обнаруживаю свою фамилию. Значит, это все-таки я… Таким я еще никогда не был. Выходит, что человек действительно неисчерпаем. Он – многолик.
Или вот еще визит, который тоже не принес мне особой радости, хотя пришелец был иного масштаба и вкуса, это виделось сразу. Судя по тому, что и как говорил этот товарищ, – он был тонким, вдумчивым художником и недюжинным знатоком света, формы и ракурса. Когда у кого-нибудь так много всяческих талантов, гибкости и знаний, то одно количество всех этих чудес уже обескураживает и чувствуешь себя вроде в чем-то виноватым. Правда, я все время порывался спросить: а что же у вас, товарищ, основное? Но, обжегшись на предыдущих упражнениях в цвете и патетических разворотах, я должен был быть настороже в другом – и промолчал. Бог с ними, с талантами. Он же по-прежнему являл собой полное смирение, согласие и уют, даже добровольно ботинки снял, чтоб не натоптать в комнате, где я уже почему-то двигал шкаф. Он, между тем, скромно, без аффектации поведал, что редко кто может делать портреты. Что это трудоемкая операция, требующая не только передвижения мебели, но умения, времени и терпения. Я узнал также, что каждое лицо, оказывается, имеет свой стиль и абрис и если эти качества в лице не найдены и не выявлены – то будет не портрет, а очередное «тяп-ляп». Лицо же, нашедшее свой единственный стиль, обретает власть, легко источает ее обаяние. Не переставая открывать одну истину за другой он скромно попросил отцепить веточку вьюна от стены, чтобы перенести его в ту комнату, где будут происходить изыскания моего истинного лица. Обдав неприятным теплом стыда, пронеслась мысль: как мало я знаю, надо что-то делать со своим невежеством и, конечно, нужно больше читать. А то вот ведь человек – и ничего-то в нем сверхъестественного вроде и нет, а светится, искрится, излучает и к тому ж еще и двигает. Его тихий голос упрямо расползался по всем уголкам нашего дома и немного давил на виски. И я поймал себя на том, что, как дятел, обалдело твердил: да, да, да. Дескать, все это я тоже знаю. А честно говоря – ну ни в зуб ногой. Я, может быть, и не догадался бы так вот «дадакать», но мне не однажды приходилось видеть, как люди, пытаясь скрыть свою необразованность, принимались так усердно, с проникновеннейшими лицами поддакивать, что это, должно быть, осело во мне дурным примером.
Значок ракурса и стиля был по-прежнему тих, спокоен и миролюбив, не выявляя никаких своих превосходств; он усадил меня перед собой, как врач – больного пациента, сказав:
– Ну что же, давайте посмотрим…
Не понимая, что мы должны были смотреть, и от неловкости, что ничегошеньки-то не знаю, я как можно шире открыл рот. Дескать, у вас знание, мастерство и творчество, ну а мне уж ничего другого не остается, как держать рот варежкой.
Он это не принял, вроде даже не заметил моей выходки, а стал серьезно изучать тайны моего лица, прищуром своих глаз оказываясь то у левого моего уха, то у правого. Найдя что-то, он вдруг застыл, молча, не шевелясь оценивая открытие. И наконец завершил этот процесс словом: «Ага!» Воспитанный по системе Станиславского, призывающей к чуткому восприятию жизни партнера, собеседника, я чуть было не выпалил: «Угу!» – но вовремя спохватился. Творческий процесс есть творческий процесс, и здесь уж лучше сидеть себе каждому со своим «угу» и помалкивать.
– Запомните это положение головы, юноша, – тихо сказал он, совсем, не смущаясь тем, что я был лет на пятнадцать старше его, – и смотрите сюда, еще, еще, еще. Взгляд глубже, пожалуйста. Ага! Та-а-а-ак, так, так, тактактактактактактактак, – уже сплошняком кудахтал он, напоминая курицу, собирающуюся снести яйцо.
Из другой комнаты вбежала жена, недоумевая, что здесь такое может происходить. Это его как-то немного поуспокоило.
– Вот так… – закончил он свои трели, – пожалуй, что-то появляется.
Я был убежден, что это «что-то» он обнаружил много раньше, а оказывается – только сейчас: всегда я ошибаюсь.
– Так! – сказал он вдруг отрывисто и окончательно. – Принесите, пожалуйста, стакан воды…
Думая, что он хочет пить, я предложил ему хлебного кваса.
– Нет, от кваса волосы слипнутся и не будет того величия в общем контуре.
– Какие контуры… где слипнутся?
– Дорогой мой, человек приходит в мир жалким полуфабрикатом, болванкой, из которой не многим удается прорезаться остроносым Буратино.
Незаметно я прикоснулся к своему носу – он был туп, как картошка.
– Человека надо делать, вырезать. Если позволите, я буду вашим папой Карло – несите, пожалуйста, воду.
Поразительное дело: ну болванка там, не болванка, это, очевидно, зависит от общей социальной установки, но побежал за водой я какой-то деревянной походкой и, помню, подумал: значит, еще не прорезался из полена.
Вскоре голова у меня была мокрая, и он выкладывал на ней разные завитушки и хвостики, которые, впрочем, совсем не поубавили моей болванистой задеревенелости. Скорее, напротив. О фотографиях этого творческого поиска говорить не стану – не надо, но долго, ожесточенно долго рассматривал снимки…
И вот этот своеобразный, многоликий народ – репортеры, их неуемное желание творить и вытворять со мной и из меня как бы явило собой негласный ответ фразе, некогда брошенной директором Московского театра-студии киноактера, которого я, в конце концов, дождался-таки.
Директор тот, оказывается, говорил короткими броскими фразами с неожиданными паузами, которые он расставлял так странно и по-своему, что определить, закончил ли он говорить вообще или это только перерыв в его мыслях и монологе, было далеко не просто. Директор говорил со мной на ходу. Начал он у двери своего кабинета, куда я, увидев его, подбежал, и закончил на лестнице – вот той самой удивительной фразой, заставившей меня многое переосмыслить в моей жизни.
– У нас театр… – здесь он сделал свою первую паузу, а мог бы и не делать, я и без того знал, что у них театр, а не конюшня. – Студия киноактера, понимаете, киноактера, – продолжил он, давя на «кино», и поднял при этом указательный палец вверх, да так, что исключил малейшую возможность пребывания кино в другом месте – оно должно было быть только где-то там, в высях. Я доверчиво задрал голову вверх в надежде увидеть, понять, каким это образом оно там оказалось, – зеленоватые разводы от сырости прохудившейся крыши, и никаких кино там не увидел.