Шрифт:
Он подошел к ней. Старуха, тяжело дыша, задыхаясь, бормотала что-то невнятное о руке из неба, о луне, о гусях-великанах, которых везли куда-то на платформах по железной дороге, и, схватив Мотте за рукав, тащила его в конец аллеи.
Он пытался объяснить ей, что ему нужно на вокзал, но старуха ничего не хотела слышать и принималась выть, голосила, будто ее режут. Мотте попробовал вырвать рукав, но она только сильнее в него вцепилась.
Со стороны выхода из парка послышался топот сапог. Это бежал патруль. Они были в камуфляже и тельняшках. Старуху насилу отцепили, а Мотте заломили руки за спину и несколько раз ударили по лицу и в живот. Из разбитого носа закапала на рубашку кровь.
Мотте хотел объяснить, что это недоразумение, но только закричал от боли:
– Отпустите руки! Сломаете ведь!
Тут же получил сапогом по голени и упал.
Его потащили по аллее к выходу. Идти Мотте не мог, и его волокли.
В отделении его обыскали, вынули деньги и документы, а потом пихнули в камеру, где на деревянном полу кто-то храпел. Мотте присел в угол, запрокинув голову – кровь из носа все еще шла. Потом его перевели в другую комнату, такую же, только пустую. Под потолком тускло горела в паутине забрызганная известкой лампочка. Мотте вытянулся на полу и лежал с закрытыми глазами.
Кто-то вошел, его пнули сапогом.
– На оправку!
Мотте снова было попытался что-то объяснить, но ему сразу дали в ухо, и он замолчал.
Его вывели во двор. Уборная представляла из себя яму в углу у высокого забора, через которую были брошены две скользкие, затоптанные доски. Мотте, стоя на досках, успел посмотреть на небо. Распогодилось. Облака были белые, в синих просветах.
Его опять привели в камеру. Не успел он прилечь, как засов лязгнул. Ему поставили на пол миску с макаронами, слипшимися, серыми. Тот, кто принес, в камуфляже и тельняшке, выжидающе посмотрел на Мотте:
– Не будешь, что ли?
Мотте покачал головой.
Тогда тот взял миску и сам стал глотать макароны, бросив с набитым ртом:
– Ну и дурак!
Дверь снова захлопнулась.
Мотте попытался заснуть, но только провалился в какую-то полудрему. Болели вывернутые суставы, опухла нога.
Вечером его опять вывели на оправку и опять дали макароны.
– Будешь, что ли?
Мотте взял миску и стал засовывать макароны в рот пальцами, вилок не давали.
Потом он заснул.
Проснулся Мотте в Египте.
Из пустыни тянуло жарким сухим ветерком. Чуть слышно шелестели заросли папируса. От реки доносились крики ибисов.
Мотте оглянулся. Кругом стояли какие-то люди в передниках с головами шакалов, львов, крокодилов, еще каких-то зверей.
Один из них, с головой быка, подошел и протянул что-то в кулаке.
Мотте спросил:
– Что это?
– Бери!
Мотте дал руку. По ладони его что-то щекотно поползло. Жук.
К Мотте подошел еще один, с головой ибиса, и протянул папирусный свиток.
– Читай!
Мотте взглянул на ряды иероглифов, перед глазами замелькали птицы, ноги, змейки, волны.
– Я не умею, – пробормотал он. Жук щекотал кожу в кулаке, но Мотте боялся его отпустить.
Ибис укоризненно покачал головой, взял обратно папирус, развернул его и, откашлявшись, стал читать:
– Занимаясь прививкою собачьего бешенства на бактериологической станции, во врачебную управу заявления о том, что намерен практиковать, не подавал. Кто знаком с университетским бытом, знает, что иметь диплом и практиковать не одно и то же – при университете много врачей, практикой никогда не занимающихся. Да и записался-то в студенты на медицину лишь в расчете на то, что даже самый плохой врач не остается без хлеба, приучился смотреть на аутопсию, познакомился с мускулами и фасциями, задолбил разные masceter, galea aponeurotica, освоил медицинский парадокс – полагайся на безнадежных, бойся благоприятных. А когда появилась возможность устроиться делать прививки – обрадовался. Что же касается рецептов, то практикующий врач за день выдает и по двадцати, а тут восемнадцать за два года. Да и что это за рецепты – двенадцать для себя лично, остальные для родственников. Известно, как пишутся подобные рецепты – в гостях, за чаем. И это называется практиковать! Если уж сажать на скамью подсудимых, то надо помнить – на того медика лишь падает общественная повинность подавать по первому зову помощь, кто от медицинской практики получает выгоду. Мотте раз в жизни был позван к истекающему кровью, и то попал под суд! Да и что толку, что пошел бы за этой сумасшедшей в конец аллеи? Тоже мне – вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана! Подавая медицинскую помощь обреченному страдальцу неумело, он принял бы на себя ответственность, и его обвинили бы тогда в другом преступлении: в оказании помощи с нарушением признанных в науке правил! Он поступил, повинуясь святому для каждого настоящего медика правилу: «Ne noceas!»
Ибис свернул папирус и засунул его за пояс.
Мотте бросили его мешок, выдали документы, бумажник и сказали:
– Иди!
Бумажник был пуст.
– А где деньги? – спросил Мотте.
Ему ответили, что денег там не было вовсе и что у них есть понятые, которые могут это засвидетельствовать.
Мотте забросил мешок на плечо и пошел на вокзал.
Жука он выбросил, тот упал в лужу на асфальте, пустив круги. Рука воняла.
Было позднее утро. Облака – лепнина, но ветер. Налетали порывы, выворачивая листья брюшком к свету. Во дворе надувалось парусом белье – синяя майка заразила наволочки.
Навстречу Мотте попадались редкие прохожие. Старик возвращался с рынка
– в лукошке переложенная зелеными листьями клубника. Мама с дочкой, которая держала за руку старую игрушку – глаз-бусинка болтался на ниточке. Пробежала наискосок собака. Проехал безногий на тележке. Глухонемые на углу мусолили ветер.
Из открытого окна послышались гаммы и арпеджио. Мотте, проходя мимо, заглянул: урок музыки с пятачками на руках.
На вокзале было столпотворение. По радио все время объявляли, что поезда откладываются. Голос из репродуктора убегал по рельсам, размноженный стрелками на эхо.