Шрифт:
Эта мысль Хасана, не очень для меня ясная, эта неизбежность привязанности и усилие освобождения, эта необходимость любви к своему и потребность в понимании чужого, не есть ли это невольное примирение с маленьким пространством и утолением жажды к большему? Или это изменение мерок, чтоб свои не стали единственными? Или сокрушенное половинчатое бегство и еще более сокрушенное возвращение? (Трудно мне было понять это еще и потому, что моя мысль шла совсем иным путем: существует мир с подлинной верой и мир без нее; остальные различия менее важны, и мое место может оказаться всюду, где я буду необходим.)
Весной, спустя год после возвращения Хасана из Стамбула, в город приехал шьор Лука с супругой, дубровчанкой, и все началось сначала, с новой силой и новыми перипетиями.
Городок тоже не способствовал их любви. Кто-то из них неизменно оказывался иностранцем. И если они разбивали стены квартала латинян и мусульманского города, то оставались их собственные внутренние ограждения. Женщина наверняка не могла больше обманывать себя, говоря о дружбе. Но кроме взглядов и ласковых слов — так по крайней мере казалось,— больше ничего себе не позволяла. Да и в своих грешных мыслях о любви к Хасану она, вероятно, сокрушенно призналась на исповеди. А Хасан отправлялся в свои поездки и возвращался все с тем же чувством, которое росло в нем за долгие месяцы разлуки. Не эта ли странная любовь придавала смысл его порывам? Не из-за нее ли ощущал роковую привязанность, непрестанно прилагая усилия, чтоб освободиться?
Это была частичная правда о Хасане, то, что я слышал, узнал, додумал, дополнил, связал разрозненное в целое. Чуть искаженная повесть о человеке без настоящей родины, без настоящей любви, без настоящих мыслей, который свою жизненную неустроенность воспринял как судьбу и не сокрушался из-за этого. Может быть, в этой его примиренности содержалась какая-то дорогая ему приятность и храбрость, но это был промах.
Драгоценным было для меня понимание этого, я убедился, что он не сильнее меня.
Но тогда я был зачарован и охотнее придумывал сказки о своем друге: жил-был герой… Своими знаниями и умом он затмевал всех мудеризов в Стамбуле, захоти — и он стал бы муллой стамбульским или визирем у султана. Но он дорожил своей свободой и позволял своему независимому слову выражать свои мысли. Он никому не льстил, никогда не лгал, никогда не настаивал на том, чего не знал, никогда не скрывал того, что знал, и не боялся ни любимчиков султана, ни вельмож. Он любил философов, поэтов, сторонников уединения, хороших людей и красивых женщин. С одной из них он покинул Стамбул и уехал в Дубровник, а потом она приехала за ним в его родной город. Он презирал деньги, положение, могущество, презирал опасности и искал их в мрачных чащах и пустынных горах. А стоит ему захотеть, и он выполнит задуманное, и тогда далеко разнесется о нем молва.
В самом деле, смешно, как с помощью небольшой поправки или опустив мелочи, умолчав о причинах, чуть-чуть исказив действительные события, поражения могут превратиться в победы, неудачи — в геройство.
Должен, правда, признаться, что сам Хасан никакого отношения к созданию этой сказки не имел. Она была нужна нам, а не ему. Нам хотелось верить в то, что есть люди, которые могут сделать больше обычного. И он был таким в известном смысле, он мог пойти на подвиги, по крайней мере судя по тому, как он принимал все, что с ним случалось. Улыбкой он возмещал ущерб, он создал свое внутреннее богатство, он верил, что в жизни существуют не только победы и поражения, но и дыхание, созерцание, возможность слышать, существует слово, любовь, дружба, обыкновенная жизнь, которая во многом зависит только от нас самих.
Ну ладно, существовать-то они существуют, несмотря ни на что, но звучит все это довольно смешно, похоже на детские рассуждения.
За три дня до возвращения Хасана Али-ага так разволновался, что не мог ни разговаривать, ни играть в тавлу, ни есть, ни спать.
— Ты ничего не слыхал о гайдуках? — то и дело спрашивал он и посылал меня и Фазлию разведать на постоялых дворах у погонщиков, а мы приносили благоприятные известия, которым он не верил или толковал их по-своему, соответственно своей тревоге:
— Давно о них ничего не слыхать, а это еще хуже. Одолели они, никто их не преследует, того и гляди, на дороге засаду поставят. Фазлия! — внезапно окликнул он слугу, не обращая внимания на то, что в комнату вошла его дочь, жена кадия; судьба Хасана была для него важнее.— Собери десяток вооруженных людей, найми лошадей, поезжай навстречу. Подожди его в Требинье.
— Он рассердится, ага.
— Пускай сердится! Придумай какую-нибудь причину. Покупай смокву, покупай что хочешь, только не возвращайся ко мне без него. Вот тебе деньги. Плати не торгуясь, загони лошадей, но поскорее возвращайся.
— А как ты, ага?
— Я буду ждать вас, вот я как. И больше не спрашивай, ступай!
— У тебя денег хватит? — спросила дочь.— Я могу добавить.
— Хватит. Садись.
Она опустилась на скамью, у ног отца.
Я хотел выйти вслед за Фазлией. Старик остановил меня, видимо не желая оставаться наедине с дочерью:
— Ты куда?
— Пойду в текию.
— Текия может и без тебя обойтись. Когда сам станешь таким, как я, поймешь, что все обходятся без нас.
— Только мы не обойдемся без всего, даже если станем такими,— спокойно, без улыбки произнесла дочь, упрекая отца за Хасана.