Шрифт:
Ярко помню чувство безграничной жалости к Государю, охватившее меня. Много позднее я прочел запись в его дневнике: «Кругом измена и трусость и обман!» Каким-то телепатическим чутьем, вообще мне отнюдь не свойственным, я тогда почувствовал, что у Государя должно быть именно это на душе.
С непосредственностью, опять же мне не свойственной, я вдруг велел подать мне автомобиль. Я решилехатьна вокзал, туда, где был Государь... Немедленно за этим импульсивным решением в моей голове заработала критическая мысль: зачем я, собственно, еду? Ведь не могу же я думать в такой момент просить аудиенции... Принят я все равно не буду, а если бы даже — что невозможно — я был бы принят, то что бы я сказал Государю?
Мне доложили, что автомобиль подан, и я поехал...
Был вечер. Вокзал был как-то особенно мрачен. Полиция и часовые фильтровали публику. Полиции было очень мало. Я не имел никакой определенной цели,но действовал как автомат, за которым я же, но как бы со стороны, наблюдал. Это был, кажется, самый яркий случай раздвоения моего сознания.
«Где поезд Государя Императора?» — решительно спросил я какого-то дежурного офицера, который указал мне путь, но предупредил, что для того, чтобы проникнуть в самый поезд, требуется особое разрешение... Я пошел к поезду. Не доходя до него, я встретил одного из адъютантов Главнокомандующего, немного мне знакомого. Он сказал, что к поезду никого не пропускают... Я, оказывается, уже был там, куда «никого не пропускают»...
Я стоял рядом с адъютантом.
Стоянка царского поезда на занесенных снегом, неприглядных запасных путях производила гнетущее впечатление. Не знаю почему —этот охраняемый часовыми поезд казался не царской резиденцией с выставленным караулом, а наводил неясную мысль об аресте.
По-видимому, адъютант испытывал то же чувство, что и я. «Мрачно!» — произнес он вполголоса, ни к кому не обращаясь.
В окне царского вагона показалась какая-то неясная фигура: человек в военной форме смотрел в нашем направлении.
«Возможно, что Государь, но я не могу хорошо разглядеть»,— ответил на мой вопрос адъютант. Своим собственным близоруким глазам я совсем не доверял.
Я смотрел в сторону этой неясной фигуры в окне и думал, как-то совсем по-детски: «Если это Государь, пусть он почувствует, что вокруг него есть преданные ему люди»...
Через минуту-две серая фигура медленно отошла от окна...
«Как я наивен! Что я тут делаю!» — заговорил во мне голос скепсиса... Я молча пожал руку адъютанту и пошел к вокзалу.
Тихо и тоскливо заносимые снегом запасные пути — и на них стоит почти неосвещенный, одинокий и грустный царский поезд!..
Тяжело было на душе.
«Что делать? Что делать?»—мысль моя билась в бесплодном и мучительном усилии...
Революционное разложение, начавшееся в Петрограде, докатилось к нам во Псков очень скоро.
На шинелях и гимнастерках появились красные банты (слава Богу, я ни разу этим не опозорился!), тыловая солдатня становилась все распущеннее, а среди офицерства началось заметное расслоение. Герои-мученики с одной стороны и прихвостни революции с другой. Разумеется, между этими крайними группами были и промежуточные.
Генерал Бонч-Бруевич, о недавнем крайнем юдофобстве которого я говорил выше, ходил по Пскову в какой-то подчеркнуто неряшливой форме, с громадным красным бантом на груди. Он был, к стыду нашему, далеко не один.
Помню, как раз на улице я встретил Начальника санитарной части фронта, лейб-медика (до революции он особенно подчеркивал это звание!) Двукраева. Первым делом я увидел большой красный бант на его груди, и мне сделалось так противно, что хотя я почти столкнулся с ним, я сделал вид, что его не замечаю...
«Здравствуйте, князь, вы меня не узнаете?» — услышал я голос Двукраева. «Извините, Ваше Превосходительство, я действительно Вас не узнал. Я увидел красный бант и подумал, что это — не Вы».
Двукраев смущенно засмеялся...
Уже в самом начале марта во Пскове произошло первое убийство офицера. Был заколот солдатами подполковник Самсонов, начальник главного этапного пункта,— тип хорошего армейского пехотного офицера старого времени. На похоронах Самсонова солдаты несли венок «Нашему Отцу-Командиру»...
Много тяжелого мне пришлось тогда видеть и слы- шать. Мое личное положение становилось все более и более трудным, но, конечно, его нельзя было даже сравнить с безмерно более тяжелым положением сохранивших честь и достоинство генералов и офицеров. Их положение становилось буквально невыносимым.
Когда Государь отрекся от Престола в пользу Великого Князя Михаила Александровича, отречение это не было еще отказом от монархии. Более того, мне кажется, что защита монархического принципа при восшествии на Престол Михаила Александровича была бы легче, чем защита его при Государе, если бы он не отрекся от Престола. Революционной пропаганде удалось сильно подорвать престиж Государыни Александры Феодоровны и, отчасти, самого Государя, но это были, скорее, удары по их личному престижу, а не по престижу самой Царской Власти. Если бы Императорская Корона не упала бы в грязь, а была бы передана другому лицу, Россия, думается мне, могла бы еще избежать худших бедствий.