Шрифт:
— К вере Вы пришли в сознательном возрасте?
— Я начал ходить в церковь в отрочестве, отчасти благодаря моей старшей сестре. Крестился попозже.
— А в комсомол вступили?
— В комсомол вступил, но это никак на моей жизни не сказалось. Противно было, я ощущал это как некоторое насилие. В комсомольской организации не знали, что я в церковь хожу, при поступлении в университет никто не спрашивал, ходишь ли ты в церковь или не ходишь.
Чтобы кого-нибудь обнаружили в церкви и потом какие-то были неприятности в университете или на работе — такое бывало редко. Ведь, на самом деле, это было не очень страшное время. Оно было противное, советская власть была очень противная. Но в это время она была относительно «либеральной». Так, чтобы всех несогласных волочить куда то, — нет, этого не было, не волочили. Можно было более-менее жить своей партикулярной жизнью.
— Как в дальнейшем складывалась Ваша научная жизнь?
— Я работал в МГУ до 1989 года — сначала в лаборатории, а потом эта лаборатория стала разрушаться, и я в 1979 перешёл на кафедру русского языка филологического факультета. С этим был связан мой поворот к русистике. 10 лет я проработал на кафедре русского языка, а потом меня мой старший коллега и большой друг Никита Ильич Толстой в какой-то момент переманил в Институт русского языка. Я туда перешел — это открывало новые перспективы.
Потом меня позвали работать в университет Беркли — это замечательный университет. В 90-е годы, как вы понимаете, здесь было невозможно заработать на жизнь. Нет, можно было заниматься бизнесом и зарабатывать большие деньги, кто-то сколотил громадное состояние, но я этого не умел и сейчас не умею. А преподавать я вроде бы умел, и когда меня позвали в Беркли, я поехал туда. Потом мне предложили там постоянное место, и я согласился.
— Что Вам бросилось в глаза в университете Беркли? Чем отличается русистика там от русистики в России?
— Это большой вопрос. Пожалуй, в двух словах я не сформулирую — там образование другое и потребности другие. Скажем, в Московском университете я в течение двух лет читал спецкурс «Русский язык и культура XVII–XVIII века». Люди приходили, было человек двадцать студентов, мне большое удовольствие доставляло читать эти лекции. Представить себе, чтобы что-нибудь подобное можно было сделать в Америке, невозможно. Никто не придёт на такое, у них времени на это нет.
Я в Беркли читал, когда там была еще лингвистика (сейчас славянская лингвистика почти повсеместно кончилась), историю русского языка — такой курс можно прочесть. Конечно, будет мало студентов — два или три — потому что это никому не нужно. Лучше всего читать что-нибудь такое — «Genderin Soviet culture of the 1930s» — на это, конечно, можно набрать студентов сто. Узкие лингвистические проблемы никому не нужны. Можно работать с каким-то студентом отдельно, если ему или ей это нужно, но не читать такие курсы. Лучше с литературой. Литературу я читал и продолжаю, сейчас читаю русский XVIII век.
Там есть два уровня преподавания: так называемые undergraduates («маленькие» студенты, это почти уровень нашей школы, немножко побольше) и graduate — они профессионализируются. «Маленьким» я читаю Russian Medieval Culture and Early Modern Russian Culture. Это очень общий курс: там и про историю, и про древнерусское искусство, про икону, и про православие, и про литературу — всё вместе. Человек двадцать пять ко мне приходит, это прилично.
Славянская лингвистика заканчивается
Специальные курсы для старших студентов я тоже читаю: лингвистику почти перестал читать — нету спроса, читаю литературу и историю культуры, потому что это востребовано. Общая лингвистика вполне продолжает существовать — славянская лингвистика кончается, в Америке ее уже практически нет. Где-то она еще есть, в Германии, например, а в Америке почти нет. Вот наше поколение вымрет, и всё закончится. В Беркли, во всяком случае, я уйду на пенсию, еще одна моя коллега, — и больше ничего.
В России другая ситуация, во всяком случае, с лингвистикой. Во-первых, русский у нас — национальный язык, у него другая позиция. С английским языком в Америке тоже не так плохо, как со славянской лингвистикой. Так что тут есть понятная диспропорция. Но вообще конфигурация гуманитарной науки в России другая, чем в Америке. Здесь я лингвистикой продолжаю заниматься, у меня есть аспиранты, в Институте появляются молодые сотрудники — пока это живет. Как долго будет, не знаю.
Понимаете, нельзя сказать, что нынешняя государственная политика в отношении науки создает хорошие условия для гуманитариев, скорее наоборот. Кому на Руси сейчас жить хорошо? Тому, кто сидит на чиновничьем месте и может из этого места извлекать доходы. Это всё-таки не про науку. Конечно, это создает неважные условия, но как-то мы выживаем. Всё-таки не все только о деньгах думают, так что ничего.
— На чем сейчас сосредоточены Ваши научные интересы?