Шрифт:
А вдруг – не умер?! Если бы не умер!…
И так мне ужасно захотелось, чтобы он не умер, что зазвенело в пальцах. Может быть, напутал Гришка? Ведь я на ходу услышал. Попалась Паша, скромненькая, в платочке черном, тащила узел.
– В часовне он… Мамаша послали распорядиться, старушку нанять обмыть, вот белье чистое и саван… панихидку надо… – и у ней задрожали губы. – За меня это… похвалился.
Тонкое ее лицо перекосилось, и она зарыдала в узел. Мы были на дворе, никто не видел. У меня тоже задрожали губы, и я не сказал ни слова. Она встряхнулась, ласково заморгала, словно ей стало стыдно. Хотела улыбнуться… побежала.
Нет, умер. Красавец, умер. Конечно, он был красавец! Солдат-гвардеец. И его не любила Паша?… Но почему так плачет? Не пойти ли и мне в часовню?… А сердцем думал: «Пусть они будут вместе, в духовной связи…» И еще думал сердцем: «Любила Паша!…» И стало мне грустно-грустно.
Встретила тетя Маша:
– Ну что, несчастный? Ну, слава Богу, что выдержал. Все мы сбились, а ты еще тут томишься…
– Тетя!… – воскликнул я, – лучше бы все мы умерли!… Да что же это?\
Я помню только, как она подняла руку с тремя перстами, и лицо ее стало страшным… Я помню, как отдалось где-то: «Да что же это?!» – каким-то визгливым криком, – моим криком? – и заглушилось шумом, словно забило ливнем.
Я лежал на своей постели. Пахло эфирным спиртом. По носу стекала капля, щекотала. Я понял, что на лбу у меня компрессик, и мешает смотреть бахромка. Я понял, что я о чем-то думал и спорил с кем-то. Кто-то, с кем я горячо спорил, ушел за занавеску, усмехнувшись. И так и не ответил!… Я помнил, что он не мог ответить… Я убедил его, но он не хотел сознаться. Не мог сознаться, что я убедил его. А я убедил его и спросил: «За что же… это?!» И Паша когда-то говорила: «За что?!» И он не должен был сказать: «Ни за что, а… так, просто…» Через мешавшую мне бахромку я увидал икону. «За что?» – спросил я ее глазами. Богоматерь, лик ее грустно смотрит на что-то книзу… Не на что-то, а на него. И я улыбнулся сердцем. Она сказала – за что!… Да это же и я думал, и это я сам ушел за занавеску. Потому что мне стало страшно. Не «ни за что», и не «так, просто», а – за что-то, за грех, за неправду, за ложь, за прелюбодеяние, за корысть, за… все! И вот, Богоматерь знает. И я знаю… Но и все же знают! Но почему же – все так? И всегда будет – так?… Рок?… Но тогда – для чего же Рок?…
– Для чего – Рок?… – спросил я сидевшую возле тетю Машу.
– Какой еще там рог? Нет никакого рога. Постарайся-ка, Тоничка, опять уснуть.
– А я разве спал, тетя?
– Немножко поспал, а потом все бормотал что-то. Да не думай…
– А почему Степан умер? Это же несправедливо! Он, как тореадор в «Кармен», помните?… Пошел за нее, блеснуть отвагой, без шпаги, рукава засучил даже!… И если бы он победил, она бы полюбила и вышла замуж… Тетя, за что!\ – спрашивал я упрямо: во мне кричало.
– Вот, опять бредить начал… – сказала тетя Маша, а я смеялся. – Чего ты, успокойся, ничего смешного…
– Ничего вы не понимаете! Никакого рога нет, то есть… был рог… и убил Степана-красавца, но есть будто бы еще Рок! За что?!. Нет, тетя, лучше бы всем умереть на свете. Это все чепуха, и самый простой рог! или – Рок?…
– Надо послать за Эраст Эрастычем!… – сказала кому-то тетя. – Он весь горит, и может начаться воспаление.
– Я сейчас пошлю Пашу… – сказала сестра шепотом. – Мамаша лежит тоже.
– Никакого Эраст Эрастыча не надо! – сказал я твердо и что-то вспомнил. – Яду я не принимал и не стану. Она религиозна и уехала к обедне, а не с болваном!… А если с ним, то ей будет Рок! Не «рог», а – Рок!…
Я говорил сознательно, но они меня не понимали. Потом-то они признали, что я говорил сознательно.
– Посылай скорей Пашу или беги сама!… Этого еще недоставало, чтобы и он…
– Извините, пожалуйста, я вовсе еще не больной, как Карих! – насмешливо сказал я. – А когда-то я мечтал отравиться растительным ядом кураре, но тогда никакой Эраст Эрастыч, а будет Рок!
Уже были сумерки, когда я услыхал сигарный запах: приехал Эраст Эрастыч. Он показал мне лысину, слушая мою грудь, а я слушал, как в нем хрипело. Прописал, как всегда, слабительного и горчишник, а потом успокоительного, – «и все пройдет».
И действительно, все прошло. Утром я встал с постели.
XLI
Когда я проснулся, захотелось увидеть Пашу. Но она где-то пропадала. И только когда убедилась тетя Маша, что я здоров, она сказала, что «твоя Паша пошла провожать Степана». И сестра тоже провожала.
Когда вернулась Паша и принесла мне кутьи и заупокойную просвирку, я так обрадовался и был растроган, что поцеловал ей руку. Она была удивительно красива во всем черном. Она вся вспыхнула, а была совсем бледная, – и поцеловала то место, повыше кисти, где поцеловал я руку.
– И за вас молилась… – сказала она печально. – И не думала, что плакать на его могилке буду…
– Ты плакала?… – спросил я ее, любуясь, какая же она добрая, но что-то кольнуло сердце.
– Плакала, много плакала… – сказала она просто. – Он ведь очень меня любил… Только у него слов таких не было. Бывало, толкнет да обругает в шутку. А раз на коленках ползал. Ну, Господь с ним… – и она перекрестилась.