Шрифт:
Он педантически точно бывал на своих репетициях. Однажды его репетиция пришлась после трехдневного роспуска по случаю посещения училища великим князем Михаилом Николаевичем. Естественно, мы решили воспользоваться этим обстоятельством и не держать репетиции у профессора Будаева. Мы написали ему письмо с просьбой не приходить на репетицию и ожидали, что он нам скажет на лекции в день самой репетиции. В этот день профессор Будаев был так же спокоен, как всегда, так же медленно завертывал в принесенную с собой бумажку мел, так же ясно что-то доказывал, исписав всю доску, и, положив мел, ушел из класса, призакрыв за собой дверь. Мы были удивлены, но спросить его о репетиции не решались. Внезапно дверь приоткрылась, и Будаев заявил нам: «Кса, а на репетицию-то я все же приду». Мы так и ахнули. Надо, однако, отдать должное доброте профессора Будаева, на репетиции он был очень милостив и баллы ставил добрее обыкновенного. В конце концов, мы были даже довольны, что репетиция у нас была.
Профессора Будаева мы почти так же побаивались, как и полковника Чернявского, но относились к нему с большим уважением и даже любовью.
Невольно я вспоминаю один из наших юнкерских спектаклей в лагере, где, между прочим, женские роли исполняли, и зачастую очень удачно, сами юнкера; как один из юнкеров в роли учителя был загримирован Будаевым. Это доставило нам большое удовольствие без какой-либо злой к тому примеси.
На среднем курсе высшую математику вместо добрейшего и очень ученого профессора Рощина стал нам впервые читать молодой, энергичный и очень способный профессор Петербургского университета Пташицкий. Он читал так же ясно, как Будаев, но слишком кричал своим визгливым голосом и увлекался не в меру, стараясь сделать из нас по меньшей мере докторов чистой математики. Он часто употреблял греческую букву лямда, а потом юнкера и дали ему прозвище Лямда.
На репетициях он был также требователен, как и профессор Будаев, но баллы ставил хорошие. Ходили между нами слухи, что нашим усердием он был доволен и говорил, что если бы студенты университета так же отвечали ему как мы, то лучшего и требовать было бы нельзя. Не берусь судить так ли все это, но смело утверждаю, что работали мы у профессора Пташицкого добросовестно.
Изучение высшей математики значительно затруднялось у нас тем, что записок по своему курсу ни профессор Будаев, ни профессор Пташицкий не издали, а потому приходилось все записывать за ними самим юнкерам.
Из военных профессоров особенно выделялись молодые тогда доценты штабс-капитаны Панпушко и Ипатьев. Лекции молодого, широко образованного, увлекательно читавшего свой предмет «химию», штабс-капитана Панпушко нас зачаровывали. Это были не лекции по химии, а скорее энциклопедия естествознания, так широко захватывал свой предмет этот увлекающийся фанатик своего дела. К нашему великому сожалению, его очень скоро не стало. Он был разорван на части при опытах с новыми взрывчатыми веществами на Пороховых заводах. Слишком он был горяч, всего себя отдавая новому неисследованному еще делу.
Не будь этого, его, несомненно, ожидала бы такая же блестящая будущность, как и штабс-капитана Ипатьева.
Последний заведывал у нас на старшем курсе практическими занятиями по химии. Большинство из нас взамен анализа занималось составлением разного рода окрашенных жидкостей. Штабс-капитан Ипатьев стал нас по очереди вызывать к доске, предлагая решать несложные химические задачи и экзаменуя попутно, главным образом из неорганической химии. Если кто-либо из товарищей не справлялся с задачей, то штабс-капитан Ипатьев звал меня к доске. Я должен сказать, что химию полюбил и знал ее еще в реальном училище, обладал, кроме того, каким-то химическим чутьем, а потому с даваемыми мне поручениями в большинстве случаев справлялся удачно. В результате всего этого штабс-капитан Ипатьев усмотрел во мне способность к химии, взял с меня слово, что я пойду в Михайловскую артиллерийскую академию, по окончании которой он сделает меня своим помощником. Между тем обстановка сложилась так, что я два года после выхода из училища учебных книг не раскрывал, а потому и пропустил двухгодичный срок для поступления в Артиллерийскую академию. На третий же год я взялся за ум и поступил в Николаевскую академию Генерального штаба.
Будучи в последней, я как-то пошел на публичную лекцию подполковника Ипатьева о сгущенном воздухе, которую он читал в столь знакомой мне химической аудитории. После лекции я подошел к подполковнику Ипатьеву и извинился за несдержанное слово, указав действительные причины его нарушения. Подполковник Ипатьев долго меня укорял, называя изменником и говоря, что в будущем я прогадаю. Под конец же разговора он стал со мною как-то мягче, по-видимому, понял, что руководствовался я здесь не карьерными побуждениями. Распространяться о том, что сделал академик Ипатьев и для науки, и для нашего артиллерийского дела во время войны едва ли нужно, настолько это всем нам известно.
Из других военных профессоров я не могу выделить ни одного, кто мог бы приблизиться к вышеупомянутым моим учителям. Может быть, они были и очень способны, и очень учены, но передать нам свои знания так просто и ясно, как полковник Чернявский, они не могли.
Заканчивая вопрос о постановке учебной части, я не могу не упомянуть добрым словом читавшего нам новейшую историю русской словесности г-на Орлова. Лично мне он импонировал одним тем, что им был издан учебник по своей специальности, а перед печатным словом я тогда еще благоговейно преклонялся.
Орлов читал свой интересный предмет увлекательно, но так как он не принадлежал к числу главных, то к стыду нашему слушали его немногие, большинство же занималось своими делами. Тем не менее Орлова мы очень любили, да и нельзя было не любить этого добродушного и в высшей степени тактичного толстяка.
Когда он входил в аудиторию, то, приветствуя его, все хором кричали: «С Новым годом». Мило раскланиваясь с нами, он отвечал: «С новым счастьем!» Тогда раздавались уже голоса: «Мы Вас любим, мы Вас любим!» Невзирая на продолжавшийся шум, Орлов начинал свою лекцию, гам понемногу утихал, и все были довольны.