Шрифт:
5
В уснувшем лагере после рассказа в свой сон заглядывали два черных глаза, где плыл наплывом ландшафт Кавказа. Вовсю, на славу спал наш рассказчик, он был по нраву из крепко спящих. Спал, чутко вздрагивая на каждый шорох, друг молчаливый, как бы в тревоге за тех, которых обвал и ливень застал в дороге. Уснул и ветер. Мне ж не лежалось под парусиною. Во мне все жаловалось и обижалось на безвершинное житье на свете. Где мой сверкающий подъем на гребень, на снежный краешек, где никогда еще никто и не был? Где — над простором хрусталь чертога — цель, без которой пуста дорога? Найдется ль вскоре? Я даже в этом высокогорье, седом, туманном, не восходитель, а только зритель с входным билетом перед экраном. С такой тоскою я шел вдоль склона перед рекой ледниковой, сонной. Как странен вечер! Нет рядом тени. Из льда изваянный, плыл спящий глетчер, неся развалины землетрясений. «Вот тишь…» — я думал. Вдруг ветер сдунул с ночных верховий комок пуховый реке навстречу. Со скарбом, скопленным в горах заснеженных, ледник плыл толпами замерзших беженок. Синь стала гуще. Сильней подуло тревожным гулом толпы бегущей. Раскинув перья, плыл небом хаос. Не шел теперь я — брел, спотыкаясь. И словно коваными каблуками, стучали камни, спасаясь бегством. А мрак разросся. Теперь он несся, стеною снега метя по безднам. И неизвестно: где флаг ночлега, где плечи, лица, рука, чтоб взяться, остановиться? Нет! В злобно воющем концерте фурий я стал такою же частицей бури, как снег, как камень, со склона сорванный, маша руками назад и в стороны, земли не чувствуя, но все же зная обрывком мысли, что это буйствует дух гор, хозяин Памирской выси. Внизу — потопом опустошительным он несся с топотом к долинным жителям ордой, толпою, ночным набегом, а здесь — крупою и мокрым снегом в чернейших перьях, как джин на сцене, он шел — соперник землетрясений, в смерчах вращающий камни и градины, дух, превращающий в озера впадины, творящий горы и водопады, — вихрь, от которого не жди пощады! Мрак мутью месится, все небо кружится, я вместе с лестницей несусь обрушившейся, в туманной пене, со снежной кашей перемешавшей мильярд ступенек. Рев нападенья орды всех демонов. И — дело сделано. Толчок паденья. На дне паденья стал грохот лепетом. Пурга затихла. С лицом залепленным из массы рыхлой я встать попробовал. Но был сугроба вал глубок и влажен. Терпел я бедствие. Так, помню в детстве я: мурашек, пойманный в песке на пляже, подняться тщился. В песок проваливаясь, он так карабкался, так копошился. И я ворочаюсь так — в свою очередь. Плечом, спиною разгреб сугроб я и к свету вылез. Вот надо мною вновь появились чертоги черные с полоской неба. Но это не были вершины горные. Встав, словно тени и льдом обвешанные, чернели стены глубокой трещины — два бока щели, где, пойман опытным ловцом в погоне, я — как прихлопнутый меж двух ладоней. Мысль впилась в разум, я понял сразу: конца начало. Башня Молчания! И закричало во мне отчаяние. Я в сумрак сизый вгляделся. Где он, проход для жизни? Нет! Я заделан, вмурован в стену. Хотя б карниз мне. Но нет уступок. Здесь ни уступа. Высокой тенью, старинной кладкою, кой-где коробясь, до боли ровная, до крика гладкая, отполированная стояла пропасть. Погиб! Не выползти под облака мне. О том, чтоб выпустил, не скажешь камню. Кому пожалуешься? У скал — где жалость? И щель безжалостно вверху сужалась. Теперь ни вех, ни троп, ни флага, ни взгляда вверх, вперед ни шага… 6
Чем свет надежды тусклее светит на верхний выступ, тем крепче между двух скал я стиснут. Мир в отдаленье. Потерян. Отдан. Уткнув в колени свой лоб холодный, лопатки съежив, с ознобом, с дрожью, в озябших пальцах то засыпал я, то просыпался, во сне надеясь найти привычный стол и будильник, что был на девять всегда навинчен. Сон? Нет, реальность. Гранит осклизлый. Мрак сплошь окутал провалы черные. Их контур резче. Я — мне казалось — сижу у линзы обсерватории, и вместо трещины — с разрезом купол. Уселся как-то, смотрю в рефрактор: семь звезд неясных Большой Медведицы, Москвы — пять красных туманно светятся. И в одиночестве, на жизнь в обиде, я огонечек свой далекий видел среди скворешен — в Замоскворечье. Недосягаемый стакан на блюдце, никак сюда ему не доплеснуться. Там, меньше тысячных долей песчинки, сам я за пишущей сижу машинкой, ища то слово не застывающее, что светит, словно глаза товарища, и облучает дорогу в горы, и облегчает любое горе, и вдруг становится всем нужным смехом, и, как пословица, обходит эхом поля и комнаты, разлуки, встречи… Как высоко мне, там, в Замоскворечье, не успокоясь, вести свой поиск! Ну, так вернись же, будь в этом мире! Там разве ниже, чем на Памире? При всей далекости он виден в линзе, он — точно в фокусе мир нашей жизни. И панорама мне поворачивает то лес огромный, то пилораму, где поворачивают большие бревна, то дом с девичником берез кисейных, то вдруг сворачивает с дорог шоссейных и вверх карабкается по каркасу, как по Кавказу! А там, где тащит стальные рельсы кран над столицей, сверкает сварщик своей зарницей, слепящей, синей. Он — на вершине. А ниже? Ниже стоят подруги в подземной глине, соединивши, как в детстве, руки. Сошлось отныне кольцо туннеля. Последним слоем прошла машина. Здесь — под землею — для них вершина. И, впившись в линзу, я это вижу из мрака, снизу. А вот и лагерь в целинном поле, где пахнет степью. Палатки. Флаги. Тут горы, что ли? Да, здесь и горы, Здесь — первых борозд горные цепи. А завтра — жатва. Подымет жница пшеницы колос, как флаг на гребне… В рассвете синем прошел садовник к своей вершине — зеленой кроне на южном склоне, — чтоб плод волшебный взять у Природы. Вот луч восхода на терриконе, сошлись шахтеры у вечно черных вершин породы. И в вечно белой операционной хирург бессонный свой труд кончает в лучах рассвета. Пульс крепче, чаще. Проснется спящий. Вершина это. Мать держит сына, поет, качает — ее вершина. А вот под лестницей к часам мельчайшим склонился мастер. Все эти части здесь в его власти. И вот он счастлив: есть пульс в волосике, пошли колесики послушных суток вперед чин чином. В секунду эту взошел он будто сам на вершину! В стекло двойное, по щели треснутое, я вижу: двое стоят так тесно, так — куртка к платью, как будто в мире лишь это место для их объятья. А все другое для них предгорье вершины снежной любви их нежной… Вдруг телескопные все линзы лопнули… Осколков сколько! Сплошь, как портьерами, закрылась бездна. Вот что потеряно. Вот что исчезло. 7
Скалу, что льдинами нависла круто, тенями длинными, как демон Врубеля в павлиньих перьях, покрыло утро. Теперь я видел из узкой ямы, из тьмы безлестничной, как стены сложены, как, подытожены века слоями породы треснувшей. Изломы нижние под тенью хмурой валялись книжною макулатурой, как в обвалившейся библиотеке… Кто был тот, рывшийся здесь в юрском веке, в стеллажах, стиснутых в подземном шкафе? И что оттиснуто на корешках их? Где их раскрытье? На Крите знаки прочесть бы легче! Закладки брекчий в тысячетомных собраньях сбросов. Пропасть вопросов! Таблицы сдвинулись. Природы клинопись на плитах плоских. Как называются такие блестки, стеклом облитые? Не пневмолитовые ли сложения? Воображение мне нашептало: «Здесь — цель разведки!» Крупинки серые лантана, церия… Названья странные металлов редких — лютеций, стронций… Слова, звучащие подземно, дивно. И мысль кипящая меня ошпарила: радиоактивность! Вверху у края сверкнуло солнце, как грань брильянта, жужжа, сверкая бурлящей массой слепящих ядер. Стена стояла раскрытой кассой, и в ней — миллиарды! Нашел! Конечно! Вот этот прогиб… Здесь — цель конечная моей дороги. Сны были в руку, сбылись виденья, не зря — паденье! Мелькнув шутихой, грань откололась, ощупать можно! И тут же тихий сигнальный голос: «Не в этом выход, оставь, все ложно… В снах — нет значенья!» Но излученье все нарастало. Как разноцветно, как ярко стало! Как ленты спектра горят на призмах! Какой? Который здесь — чистый торий? Актиний? Литий? Вернейший признак моих открытий — стена сияла! На мелком щебне, как злой волшебник, стена стояла, прижав к сверкающей груди осколки… А ведь страна еще не знает, сколько чудес тут скрыто! Вот что открыто! Теперь отвергли б мы нефть, уголь, ветер! Ведь тут энергии на сто столетий! Всем людям будущего запас богатства! Но как добудешь его, как вверх добраться? Нельзя, нельзя ж его оставить в нетях, в теснинах этих зарывшись заживо! Как вьются жилы наследства щедрого в отвесных скалах! О, если б четверо сложили б силы и путь искали, и я, и рядом, вожак отряда, и тот, с вечерним зрачков свеченьем, и тот, кому я в беде признаться мог напрямую, — нам — только взяться б — по плитам каплющим к подарку яркому друг другу на плечи и руку на руку! Мы б в этой гибели ступеньки б вырубили, мы проложили бы путь сквозь породу и положили бы на стол народу клад, что нашли мы, — неисчислимый… Но — под громадою жил и извилин один — я падаю, один — бессилен! О мир товарищей, как ты далек! Где остывающий мой огонек! Там, в человечестве, пропасть нельзя, кивни — засветятся вокруг глаза. Здесь — одиночество, ни слов, ни глаз, И огонечек твой почти погас… 8
Исчезло сна кино цветное. Опять тесна щель надо мною. Лишь серый цвет, цвет однотонный, принес рассвет в расщеп бездонный. Но, как с клише неясный оттиск, от сна в душе остался отблеск — мысль о моих друзьях забытых, там, в снеговых буграх, зарытых. Обвал сорвал брезент палатки, занос занес их слоем гладким, забиты рты крупою мокрой, глаза мертвы, сердца умолкли! По снегу — зыбь, и сгорблен глетчер, он тонны глыб взвалил на плечи… Друзья мои… По ним смертельно прошли слои крупы метельной! Там, где столбы ледник расставил, я бросил их, забыл, оставил, и нет других, что помогли бы, там, как враги, бездушны глыбы, и в этой мгле лишь я способен найти их след, среди сугробин, добраться к рации, стучать, сигналить, в кровь обдирать свою ладонь об наледь! Там есть наш след, приметы, знаки: примятый снег, крючок рюкзака, лоскут флажка, брезент ночлега… Скорей! Рука видна из снега, темна, смугла… Вчера по-братски мне помогла она взобраться, и наш вожак в путь через глетчер взял мой рюкзак себе на плечи. Теперь он где? Пропал без вести? И я в беде с ним не был вместе, упав с вершин, забыв, что в мире я не один, что нас четыре. Там, где горбы хребет раздвинул, я их забыл, я их покинул, просвет закрыв своею тенью. Вот где обрыв! Вот где паденье! Скорее — с глаз прочь все химеры! В душе — приказ: «Принять все меры!» Приказ любви, приказ присяги, страны, звезды на красном стяге: взобраться вверх отвесным камнем, найти их всех, отрыть руками, трясти, мешать в смерть углубиться, дышать на них, тереть им лица! Еще не поздно! Скалой теснимый, теперь я послан страной за ними, командирован, на пост назначен! А новым людям нельзя иначе: ведь там, где новый закон основан, я человеком хотел быть новым! Не может быть, что нет просвета, — тропинки нить здесь вьется где-то. Вот трещин сеть, вот выступ вылез, слои на свет вот появились. Как я был слеп! Не видел взвитых вверх по скале ступенек сбитых, ведущих к ним, к друзьям, на помощь! Ты нужен им! Ты лагерь помнишь! Теперь есть цель! Она ясна мне. И ногти в щель и сердце к камню. Вот верх, вот низ, слои, обломки… Слились б карниз края их кромки. Теперь глаза наверх, к просвету! Упасть нельзя — замены нету! Какая круть! Отвесно, плоско. Притерлась грудь к скале нагой. Но на стене ложбинка, блестка годятся мне — упрусь ногой! Ввысь тороплюсь с палящей жаждой! Теряя пульс, там ждут меня. Как важен там мой шаг, мой каждый отвесный метр вверх по камням! Вверх по камням над мглой провисшей, чтоб водрузить на Пике флаг, со мной мой ямб — все дальше, выше — ведет по узкой кромке шаг. А ты, зарытый в снег товарищ, усиль свой пульс, дыши, дождись, не умирай, — ведь ты мне даришь смысл возвращенья, тропку ввысь. Нет тени страхов и сомнений! От приближения к тебе все превращается в ступени теперь на каменной тропе! И невозможность стала верой — не отступать, не уступить! и осторожность — точной мерой, где надо стать, а где ступить. Скале теперь меня не скинуть, я весь гранит прижал к себе, гну и кладу его на спину, как побежденного в борьбе. Щекой к стене, все дальше, выше. Вот наконец обрыв нависший, и вот она — в корнях, морщинах — земля видна, земля — вершина! И там, где сгрудились не камни — комья, мне вдруг почудились слова знакомые. Товарищ свесился и в глубь суровейшую спускает лестницу ко мне веревочную… И — все равно, кто кем был вызволен, — сотворено большое в жизни! Вот вечный снег, и глетчер Федченко, и наш ночлег в цветочных венчиках. И вновь прочерчена тропа пунктира! Нас снова четверо на Крыше Мира. 9
Уже исколоты прощаньем щеки, а спуск так короток с хребтов высоких. Уже растаяли мои товарищи у Пика Дальнего, у льдов нетающих, где вечным снегом чело увенчано вершин, навеки очеловеченных, Они — на поиски, а я — к той шири, где всеми строится наш мир вершинный. Теперь я шел по широким тропам, в гранитных толпах, где путь утоптан. Тропой прямою шел мимо яков, стоявших стадом, с их бахромой и пещерным взглядом. Шел полем маковым земного рая, красным, как праздник Первое мая… Все ближе к жизни я шел, все ниже — в хлопчатник, в заросль, где хлопотали уже девчата, от зноя маясь. Но мне казалось: я подымаюсь над снегом нитяным цветов красивых, всему увиденному шепча спасибо. Спасибо, тропы, спасибо, броды, что нас торопят в чертог природы, камням спасибо, висячим глыбам, и льдам нетающим, и массам снега. Тебе спасибо, приход усталости вблизи ночлега. Спасибо доброму, простому слову, упреку вовремя, пусть и суровому. И вам, отроги, и вам, просторы, и вам, дороги, и вам, шоферы, и вам, пушины, что нежно собраны в тюки богатства. И вам, вершины, делам подобные, словно масштабы, куда мечта бы могла взобраться! Спасибо поиску всего, что снится, спасибо поезду и проводнице, и отворяющим все двери Родины в пути озябшим, и вам, товарищи, чьи руки поданы рукам ослабшим. Спасибо сварщику за эти вспышки с каркасной вышки. И метростроевке за метр прохода сырой породой. Друзьям без имени, что и на улице дадут нам руки, и вам, любимые, что так волнуются за нас в разлуке. Спасибо мастеру, который нежно врачует часики, и двум влюбленным, стоящим немо. И вам, участники моей поэмы, за человечную тревогу встречную в буране снежном, за жизнь без фальши, в борьбе суровой, за шаг ваш каждый вперед и дальше, в даль бесконечную, за вашу жажду вершины новой! НА БЫЛИННЫХ ХОЛМАХ (1966–1970)
ТУМАН В ОБСЕРВАТОРИИ
НА БЫЛИННЫХ ХОЛМАХ
ОДНО ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ