Шрифт:
Потом поднял Ирину легко и обнял, и сказал, чуть улыбаясь:
— Ирина, Ирина, разве так можно? Ну пойми, что ты хочешь?
— Я хочу быть твоей.
— Но, Ирина, ты не должна так любить. Ты же девушка.
— Ну и что ж?
Он молчал, удивленный.
— Нет, Ирина, этого вовсе не нужно. Да и не хочу, не могу, не хватает, ну, подлости, что ли.
Он так говорил…
А потом говорил, и так непонятно, об элементарной порядочности и честности. Говорил, что он честен с собой и что нету в нем зверя какого-то. Зверя? Разве может ребенок понять?
Говорил он так долго и медленно и от звуков красивого своего голоса и оттого, что он сказал что-то нужное, важное и порядочное — почувствовал в себе гордость.
А ведь гордость — сильнее любви. Гордость — госпожа всех желаний. И, почувствовав в себе гордость, Борис понял, что не отступится от своего, казалось ему, красивого шага и верного.
— Ирина, не плачь.
Ирина не плачет. Ему показалось, наверное. Прогони же инстинкт свой прочь…
Она подошла к зеркалу, поправила волосы и, не смотря на него, сказала:
— Я пойду. Мне нужно.
И ушла.
А вместе с Ириной ушел и зайчик со стены. Темнело. И не было гордости больше.
В сумерках всегда острей печаль. И в сумерках Борису было жаль себя.
А вместе с задумчивой тенью улицы в комнату вползла тоска. И росла, и росла…
Борис метался по комнате и не зажигал свет. Тоска сковала его. Ушла Ирина, ушла любовь, ушел яркий зайчик со стены…
О, Ирина!.. Она не придет больше… Не придет.
И тогда казалось, что нет личной жизни, что жизнь ушла, что все умирает…
Сильнее тоски — ожидание. И Борис стал ждать, когда придет ночь, уже странно-спокойный.
Скорей бы завтра пришло. Скорей бы!
1918 г.
Как она смеет…
Тростью своей с серебряной рукояткой он чертил на песке линии неопределенные и фигуры. Потом задумался, побарабанил пальцами по острым своим коленям, вскочил, опять сел, опять принялся за фигуры свои на песке. Он долго чертил какие-то буквы, профиль какой-то, и было так видно, что противны ему эти буквы, что он хочет успокоиться, уйти от навязчивой, жестокой своей мысли.
И не мог. И сидел беспокойный, взволнованный, и напряженно думал и кусал тонкие свои губы.
Здесь, за ажурными воротами Летнего сада, вечером всегда немножечко жеманно и очень спокойно. Здесь лубочная картина весенней любви. Здесь незнакомец мой был странен со своим огромным волнением. Буквами неровными и едва понятными он написал на песке «Как она смеет…» И зачеркнул тотчас тростью.
Пусть незнакомец простит мою навязчивость, но, право, я очень полагаю: женщина всегда смеет.
Он откинулся на спинку скамейки, ничуть не удивился неожиданной моей фразе, даже улыбнулся — чуть покривил тонкие свои губы.
— Вы полагаете?
— Да, я очень полагаю.
Я тоже в таком случае должен извинить его нескромность, но, видимо, я не очень смыслю в любви. Впрочем, он просит извинить его, если он не прав.
О, я никогда не думал, смыслю я или нет.
Я знаю только маленькую истину, и она стоит всех иных истин о любви. Для любви самый хороший конец — середина. А вот мой незнакомец потому такой сумрачный и трагичный, что именно он и пренебрег этой маленькой истиной. И я, наверно, не ошибся. Он оживился очень.
— Да, да, это так: конец всегда отвратителен. Но сам-то я разве видел пьяницу, который отказался бы выпить вино свое до конца?
Они медленно пьют, они нежно влюблены в то, что осталось им выпить, но поистине они безжалостны: они всегда пьют до последней капли. Но это все не то. Вот я сказал ему, что женщина все смеет. Да, очень многое. Она смеет изменить, смеет уйти, но, право, есть вещи…
Он задумался, опять ушел как-то весь в воротник своего пальто и вдруг взмахнул тонкой своей тростью. И свист ее резко впился в воздух.
«Как она смеет!..»
Вот он сидит сегодня здесь одинокий, очень печальный, очень злой. И злоба его — маленькое неуклюжее животное — оно больно кусает его руки. Но злоба пришла к нему не потому, что вчера он выпил последний глоток вина. Пусть я не думаю так. Пусть я не думаю, что у него отвратительная злоба обманутого, оскорбленного. У него злоба человека. Я должен поверить ему. Он прежде всего человек, потом самец. И если и была у него злоба обманутого, то это прошло давно.
Еще этой зимой, она, которая смела, — изменила ему.