Шрифт:
— Ты доволен, правда же? — повторила Северина.
Поскольку Пьер не отвечал, она обратила внимание на то, что уже сгустились сумерки, которые мешали ей увидеть реакцию лица, плохо справляющегося со своими мышцами. Она зажгла свет, села у безжизненных ног и, как обычно, стала смотреть в глаза мужа.
И тут Северина испытала более жестокое страдание, чем все те, которые одно за другим терзали ее несчастное сердце. Смущение… хуже, стыд — вот что Северина обнаружила в дрожащем, детском и преданном взгляде, стыд Пьера за свое разрушенное тело, стыд за то, что ей теперь всю жизнь придется ухаживать за ним.
— Пьер, я счастлива с тобой, — пролепетала она.
Он попытался кивнуть головой и прошептал непослушными губами:
— Бедная… бедная… юг… коляска… прости.
— Замолчи, пожалей меня, замолчи.
Это он-то просит у нее прощения, он, который теперь всю жизнь будет считать себя обузой и желать себе смерти — она знала его, — чтобы избавить ее от себя.
— Нет, нет, не смотри на меня так, — закричала вдруг Северина. — Я не могу…
Она прислонилась лбом к груди, когда-то такой горячей, такой сильной; как вся эта борьба и благополучное ее завершение оборачиваются против Пьера! Чем более чистой будет она выглядеть в его глазах, тем больше он будет страдать от ее забот, ее… ее… которая…
Пытаясь собраться с мыслями, она все сильнее прижималась к Пьеру и вдруг почувствовала, как он непослушными руками пытается гладить ее волосы. И эти невыносимо доверчивые руки инвалида заставили Северину принять решение. Она была в состоянии вынести все. Но только не это. И она рассказала все.
Чем объяснить такой поступок? Одним только нежеланием являть собой подкрашенную добродетель тому, кого она любила бесконечной любовью? Потребностью — менее благородной — в исповеди? Подспудной надеждой получить прощение и жить затем без груза страшной тайны? Кому под силу сосчитать все импульсы, которые после ужасных злоключений приходят в движение, сплавляются воедино в сердце и заставляют его выплескивать истину на дрожащие губы?
Прошло три года. Северина и Пьер живут на берегу моря, в уютном, тихом местечке. Но после того как Северина призналась ему, она больше ни разу не слышала звука его голоса.
Давос, 20 февраля 1928 года
Франсуаза Саган
Сказочные облака
Глава 1
На фоне ярко-голубого неба Ки-Ларго чернел иссохший остов какого-то ветвистого тропического дерева, напоминающий страшное насекомое.
Жозе вздохнула, закрыла глаза. Настоящие деревья, вроде того одинокого тополя на краю луга, у самого дома, были сейчас далеко. Она ложилась под ним, упиралась ногами в ствол, смотрела на сотни трепещущих на ветру листочков, наклонявших общими усилиями самую верхушку дерева, которая, казалось, вот-вот оторвется, вот-вот улетит. Сколько ей тогда было? Четырнадцать? Пятнадцать? Иногда она ладонями сжимала голову, припадала к тополю, прикасалась губами к бугристой коре и шептала клятвы, вдыхая неповторимый букет из травы, юности, страха перед будущим и уверенности в нем. В то время она не могла вообразить, что когда-нибудь покинет этот тополь и, вернувшись десятилетие спустя, обнаружит, что он срублен под самый корень, что от него остался лишь сухой пень с пожелтевшими зарубками от топора.
— О чем ты думаешь?
— О дереве.
— Каком дереве?
— Ты его не знаешь, — сказала она и рассмеялась.
— Само собой.
Не отрывая глаз, она почувствовала, что внутри нее что-то сжалось. Это случалось всякий раз, когда Алан начинал говорить таким тоном.
— Когда мне было девять лет, я любила один тополь.
Она задумалась, почему ей пришло в голову представить себя моложе, чем это было на самом деле. Наверное, чтобы уменьшить ревность Алана. Раз ей было только девять, вряд ли он спросит: «Кого, кого ты любила?»
Наступила тишина, но она чувствовала, что ответ его не удовлетворил, что он о чем-то напряженно размышляет, и на смену ее безмятежной дреме пришло напряженное внимание. Парусина шезлонга облегала ее спину, с затылка никак не могла скатиться капля пота.
— Почему ты вышла за меня замуж? — спросил он.
— Я тебя любила.
— А сейчас?
— Я тебя и сейчас люблю.
— За что?
Это было прологом: первые реплики соответствовали трем звонкам в театре, они напоминали своеобразный, установленный по обоюдному согласию ритуал, который предшествовал сцене самоистязания Алана.
— Алан, — тоскливо произнесла она, — давай не будем.
— За что ты меня полюбила?
— Ты казался мне спокойным, надежным американцем. Я считала тебя красивым.
— А теперь?
— Теперь я не считаю, что ты спокойный американец, но ты остаешься красивым.
— Безнадежно закомплексованный американец, не так ли? Не будем забывать про мою мамулю, про мои доллары.
— Да, черт тебя побери, да! Я тебя придумала. Ты это хочешь услышать?
— Я хочу, чтобы ты меня любила.
