Шрифт:
<41> Общественный порядок до войны в целом поддерживался. Нелитературных выражений я в детстве не слышал. За бранное слово полагалась санкция — «трояк». Когда меня первый раз вывезли на дачу, в деревню, я услыхал на улице какое–то незнакомое слово и, придя, спросил у старшей сестры, что оно значит. Сестра чуть посуду из рук не выронила. Это сейчас, я смотрю, маленькие ребятишки уже свободно владеют всем «богатством» русского языка… [14] Впрочем, все это — лишь анатомия и эмоции, на мой взгляд, гораздо хуже привычка к «черному слову». Мне в детстве говорили, что от такого слова сотрясается земля, и я всегда боялся, что рядом со мной появится трещина, в которую я провалюсь. Раньше люди вообще знали это правило: не вызывай. [15]
14
Нынешние дети вообще обо всем очень хорошо осведомлены: пригласили меня как–то в один детский сад, «в славянской традиции», я спрашиваю ребятишек: «А вы знаете, что такое «бабки»»? Они отвечают: «Знаем. Это деньги». «Нет, — говорю, — это игра! А еще она называется «казанк'u»».
15
Есть что–то, что вне нас, помимо нас, но мы не приобщаемся к черной силе зла. Приведу, кстати, такой эпизод. Один иеромонах Киево–Печерской лавры рассказывал, что у них в духовном соборе был эконом или келарь, иеродьякон, который во время заседаний всегда что–то рисовал на листочке бумаги. Это было вполне обычно — кто–то пишет, кто–то записывает — но он рисовал, и, как выяснилось, рисовал бесенят. «Отец, — сказали ему — этого не надо делать! Ты плохо кончишь!» Он ответил: «Знаете, братия, я очень люблю рисовать, но если я буду рисовать ангелов, получится кощунство. А этих — чем хуже, тем лучше». Тем не менее, по словам этого моего знакомого иеромонаха, о. Кифы, жизнь этого дьякона закончилась вне монашества и драматически.
Было в те годы то, что называли «эффектом метро». Великолепно украшенные станции, построенные «для народа» поражали воображение и заставляли вести себя совсем <42> по–другому, не так, как на улице. В метро, например, не пускали с мороженым. Помню, какая неприятность случилась с одним моим приятелем, который, собираясь встретиться с девушкой, купил две порции мороженого (это было уже в войну, в 1943 году, когда только что начали вновь продавать мороженое, пачка стоила 30 рублей). В метро его не пустили, выбросить мороженое было жалко — это были голодные годы, — а пока он через силу одолел две порции (к тому же, это был ноябрь), девушка, не дождавшись, ушла. На следующий день пришел он в институт — надутый, недовольный. Но ничего не поделаешь!
Нам и в голову не приходило, что можно оставить какую–то надпись в подъезде [16] или перейти улицу в неположенном месте, хотя, конечно, мы, мальчишки, озорничали. У меня, например, был такой прием, очень хороший: я подходил к постовому и спрашивал, как будто не знаю, как найти улицу, которая напротив. Добродушный служивый обычно говорил: «Да вон — иди прямо!» Блюстители порядка во многих случаях проявляли снисходительность. [17] Но бывало и по–другому. Однажды был сильный дождь. Я вышел из метро на площади Дзержинского и мне очень захотелось сократить путь. На посту стояла девушка. Я подошел и, по обыкновению, спросил: «Скажите, как мне пройти на улицу Кирова?» Я пошел было, но девушка меня окликнула: <43> «Нет–нет, вернитесь и обойдите кругом!» Что ж — я не возражал: закон есть закон! В результате получил двойную порцию дождя.
16
Это сейчас бывает, что в подъезд недавно построенного, хорошего дома зайти страшно. Мне рассказали забавную историю или, может быть, анекдот. Объявление в подъезде: «Товарищи! (зачеркнуто) Граждане! (зачеркнуто) Господа! Пожалуйста не гадьте в подъезде!»
17
Помню, например, как–то на Рождество или на Пасху после ночной службы ехали в машине, набитой до отказа. Там была Надежда Владимировна и целая куча «якиманских» девочек — из храма Иоанна Воина. Милиционер остановил — уж слишком много народу. Открыл дверцу, заглянул. «Да сколько ж тут вас, гавриков? А ну, проезжайте, чтобы я вас больше не видел».
Дом наш стоял на углу Харитоньевского и Машкова переулков, там, где сейчас находится театр Олега Табакова «Табакерка», в подъезде с «грустными» кариатидами. Тот дом, что сейчас стоит на углу — поздняя постройка. По соседству с нами жили солидные люди: ученые, профессора. [18] На четвертом этаже, над нами, жил участник челюскинской экспедиции Кренкель. Швейцаром в подъезде был очень живописного вида старик с гусарскими усами — бывший староста Харитоньевской церкви. Когда он умер, жена его стала монахиней. Их дочь была не замужем, манеры у нее были особенно утонченные: воспитание она получила не дома, а в какой–то благородной семье. Позднее тоже приняла постриг. У них была большая Казанская икона Божией Матери, которую они потом подарили мне.
18
В этом доме жили С.А. Чаплыгин, А.Е. Чичибабин, Ю.В. Готье, Н.Ф. Гамалея и другие. — Концевая сноска 5 на с. 384.
Харитоньевский переулок известен всем из «Евгения Онегина» — и я еще застал одну старушку в «усадьбе Лариных». Усадьбу вскоре снесли и на ее месте построили новые дома. Там же стоит величественное здание, которое занимает Министерство военно–морского флота — а ведь это всего–навсего девичье епархиальное училище! На месте Харитоньевской церкви сейчас стоит школа. Харитон исповедник имел какую–то особую связь с Троице–Сергиевой Лаврой. когда строился Гефсиманский скит, его строитель не рассчитал, и у него внезапно кончился кирпич, когда рабочие были уже наняты. Деваться было некуда: денег, чтобы купить — нет, не купить тоже нельзя — иначе рабочим неустойку платить придется. И когда он оказался в таком безвыходном положении, ночью во сне ему явился Харитон исповедник и сказал: «Да ты посмотри, что у тебя за церковью делается!» Утром он пошел посмотреть, что же там, и нашел зарытый в землю кирпич — как раз сколько было нужно для строительства. У нас тоже был подобный случай. Когда стали восстанавливать академическую церковь, в ней не было иконостаса. Нужно было из чего–то делать, хоть из фанеры. Решили поискать, нет ли в музейных запасниках <44> чего подходящего — и нашли в Донском монастыре. Оказалось — иконостас из церкви Харитона исповедника. И очень хорошо подошел, только пришлось его слегка сузить, потому что та церковь была шире.
Церковь Успения на Покровке была одной из красивейших в Москве. Она была построена в стиле московского барокко и производила, пожалуй, большее впечатление, чем известная церковь Покрова в Филях. Рассказывали, что Наполеон, войдя в Москву, был поражен ее красотой и хотел даже разобрать ее и перенести в Париж. Мои собственные воспоминания о ней, конечно, весьма смутные. Отчетливо помню только то, как иду по крутой лестнице.
От храма Христа Спасителя осталось в моей памяти впечатление громады, но меня к нему и близко не подпускали. Храм был занят обновленцами и мы туда не ходили. Старший брат зашел однажды посмотреть. Там проповедовал Введенский, но народу было мало — несколько человек по углам. Храм был темный, запущенный, опустевший.
Маросейка, ее окрестные переулки — Златоустьинский, Петроверигский, Старосадский и другие — это целая история. Храм святителя Николая в Кленниках, где служил великий старец, праведный Алексий Мечев… В Старосадском переулке — церковь святого Владимира в Старых Садех, напротив — Иоанновский монастырь. В годы моего детства в нем была школа НКВД — что–то наподобие современного спецназа. Весной открывали огромные сырые подвалы монастырских зданий — для просушки, и мы ребятишками по этим подвалам лазили, — у кого докуда смелости хватит. Очевидно, подвалы с внутренней территорией не сообщались, потому их и открывали, но самые отважные забирались по ним очень глубоко…
Таким я запомнил предвоенное время. Тогда в наших коммунальных квартирах, в условиях чрезвычайно трудных социальных, политических перемен, ломок, оставались непререкаемыми основные ценности: достоинство личности, которая в скудности созидает свой духовный мир, и законы общежития, которые позволяли людям с разными <45> характерами, разными способностями, но одухотворенным одной идеей совместного родового, племенного, семейного, просто человеческого со–выживания, сохранить Русь, — так же как и в погромном тринадцатом веке, и в Смутное время, и в переломный, страшный век двадцатый.