Шрифт:
И она пошла к этой вышке напрямик, к той самой колючке, которая была натянута на низкие столбики. Запретка… Для нее она не была запретной никогда — ведь Лариса не собиралась бежать из лагеря, она ждала, что ее освободят, — не могут же они, в самом деле, считать ее отца врагом народа!
Она шла прямо к вышке, и силы ее с каждым шагом как будто прибывали. Под шатровой деревянной четырехскатной крышей на высоте пяти метров было темно, но она видела крохотный огонек папиросы. И еще она слышала пение. Пел молодой киргиз, она разобрала некоторые слова. Да, это та самая пограничная вышка, и на ней — пограничник, подчиненный ее отца!
Она легко перешагнула низко натянутую проволоку и по вспаханной земле запретки пошла к вышке.
И услыхала всполошенный крик надзирателя Нефедова:
— Куда ты, чумовая?! Назад! Назад!
Пение на вышке прекратилось, клацнул затвор карабина.
— Ложи-ись!! — что есть силы закричал Нефедов и сам зачем-то упал на землю.
Сорвав с головы белый платок, Оксана на бегу размахивала им над головой и кричала:
— Не тронь ее! Не стреляй! Миленький хлопчик, прошу тебя!
Он выстрелил без предупреждения. По уставу. А поскольку нарушительница запретки была в нескольких шагах от бревенчатой стойки вышки, то получилось — в упор. Сверху он видел, как кто-то упал лицом в землю, потом медленно перевернулся на спину. Для верности сын киргизского народа и послушный служака выстрелил еще раз…
Хоронили Ларису как остальных — раздетой догола с биркой на большом пальце левой ноги. Из мертвецкой, куда она попала после запретки, ее вывезли на телеге вместе с двумя то ли подростками, то ли дистрофиками-мужчинами. На вахте дежурный надзиратель еще раз обыскал телегу — железной пикой ткнул по разу каждого покойника, перевернул на спину, — бывает, под мертвыми притаится живой беглец, — махнул рукой вознице.
Ров, куда до весны, чтобы каждый раз не закапывать, сбрасывали покойников, находился далеко за поселком, позади свалки, возле небольшой рощицы. Развернув лошадь, возница-бесконвойник подпятил телегу к краю обрыва и отвернул передок. Оставалось только слегка приподнять плечом край телеги — и мертвецы, как головешки, сами покатятся вниз. Однако вместо этого он расстегнул на груди бушлат, достал из-за пазухи помятый, сшитый из красных лоскутов цветок на проволочной ножке и деловито прикрепил его к ноге той, которая казалась ему женщиной. Потом подумал, отвязал снова и привязал его уже к руке убитой — привязывать рядом с биркой показалось ему неправильным.
Потом он поддел телегу плечом, она накренилась — мертвецы, шурша, скатились по крутому склону вниз и там обо что-то глухо стукались бритыми головами. Наверное, о камни. Потом он не торопясь развернул лошадь, сел в телегу и закурил. Пробуя табак, удивленно покачал головой:
— Не омманула хохлушка: добрый табак, — куря, он иногда косился на невидимое отсюда дно карьера, — небось сама делала цветочек-то. Чудно, однако: на кой он мертвой-то? Вот через месяц придут бульдозеры, энтот карьер заровняют, другой выроют, и не будет видать ни цветочка ентого, ни самой покойницы. Но, драная! Собаки б тебя жрали! Поехали, однако: солнышко высоко, обед скоро… Но-о-о!
С тех пор как Вечный Зэк, как его называли в зоне, начавший хождение по лагерям еще при дедушке Ленине, почти оглох от простудной болезни, он разговаривал только сам с собой. Ну, разве иногда еще со своей кобылой, которая, он подозревал, тоже была глухая…
Итак, я ехал обратно в Минск еще на одно следствие, прекрасно понимая, что ничего нового оно мне не даст. Не пришло еще время отпускать нашего брата на свободу, не завершены еще Великие Стройки коммунизма, запланированные компартией и рассчитанные на наши руки — молодые, сильные и бесплатные, не подросла еще наша смена — молодые рабы страны Советов.
К счастью, в лагерь я попал не от родной мамочки. Почти пять с половиной лет армейской службы, включая войну, подготовили нас к лишениям, кроме того, для меня лично лагерь оказался хорошей школой, если не университетом. Лишних предметов мне не преподавали, зато необходимые — сначала для прозрения, затем для общего развития — преподнесли полностью, без купюр, умолчаний и обычного для советского просвещения ханжества. В лагере зэки группируются, как правило, согласно интеллекту: умному среди дураков жить тяжело. Находясь в одном бараке с профессорами и докторами всевозможных наук, волей-неволей получаешь от каждого понемногу, что в сумме составляет некую часть различных курсов университета. Если к этому прибавить целенаправленные «лекции» о революции, гражданской войне и партийном строительстве соратников Ленина, Дзержинского, Троцкого и прочих вождей, да приплюсовать сюда же рассуждения прозревшего наконец-то бывшего работника ЦК, да влить в поток информации откровения крупного разведчика да воспоминания нескольких десятков белоэмигрантов — ученых, офицеров, интеллигентов, — то просто грешно говорить, будто в лагере я терял время попусту.
Учась в университете, человек затрачивает на учебу шесть лет, но много теряет на студенческих попойках, девочках, женитьбах. Я был лишен удовольствий, но зато и потерь времени. Скудное питание, конечно, не веселило, но я помнил, что в мире есть люди, добровольно обрекающие себя именно на такую жизнь, — монахи. К тому же занятия литературой радовали и вдохновляли меня. Еще в одиночке Минской тюрьмы я уверовал в свое призвание и стал жить ради будущего.
Последний этап в Минск, встречи с обитателями тюрьмы использовал для накопления литературного багажа, следствие же и третий по счету военный трибунал воспринимал как досадную задержку и совершенно сознательно стремился обратно в лагерь.