Шрифт:
– Как мы счастливы были в детстве, правда?
Этого она тоже в Вадиме не понимала. Прошлого для Мадонны не существовало, свое детство она помнила смутно и все же, не переча, с послушанием кивнула.
– И откуда что бралось? Каждое утро хотелось петь. Какие-то дела, цели – и все это с азартом, почти с восторгом!..
Мадонна безмолвно продолжала кивать.
– Я ведь только сейчас начинаю понимать вещи, которых не понимал тогда. Понимаешь, во всем у нас проглядывала любовь! Да, да! Подобрал котенка – погладил, жучка поймал – отпустил, из бросовой щепки парусник вырезал, камушки какие-то блесткие собирал, любовался. И даже на людей смотрел как-то по иному. То есть я пытаюсь сейчас представить некоторые из тех моментов, и, знаешь, иногда получается. Буквально на один миг. Раз! – и ты – тот самый неунывающий восьмилетка, карабкающийся на клен или березу. Дети любят жизнь, а мы к ней попросту привыкаем. Потому и дни, как секунды. Нет интереса! Утром, вечером, летом или зимой – все одно и то же. Сегодня узнал, завтра запомнил, а через неделю не заметил вовсе. Потому что впаяно уже в памяти. Образ на образе. Все равно как фотографии. Такая вот жутковатая разница! – Вадим пристукнул себя по лбу. – А вот тут давно уже какая-то пружина. Взведена, и никак не могу расслабиться. Уже, наверное, второй или третий год. Какое-то чертово напряжение! Все время жду удара – справа, слева, сверху. Даже приходя сюда, домой…
– Это ужасно, – ласково шепнула она.
– А у тебя? У тебя тоже так?… Хотя нет. У тебя, должно быть, что-то иное.
Мадонна мысленно с ним согласилась. Действительно, у нее было иное и по-иному. Хотя суть не многим слаще – пустота, одиночество, холод под сердцем и желание выть. Сдерживаешься от воя – берешься за нож или за наган. Но помогает ненадолго…
Оба примолкли, невольно прислушиваясь к себе, к доносящимся с лестницы голосам. Лебедь снова привел мальков – сразу троих. У него было на малолеток настоящее чутье. Все равно как у собак, отыскивающих в горах засыпанных снегом альпинистов. Он уходил в заброшенные кварталы, ведомый нюхом, и практически никогда не возвращался с пустыми руками. Вот и эта компания решила довериться исхудавшему мужчине, добравшись до башни и заселив комнату для гостей. Трое мальцов бедовали вместе и, видимо, давно. Это было заметно даже по их поведению. Довольно быстро освоившись в башне, они не куксились и не замыкались в себе, разговаривали вполне смело, даже смеялись.
– А вот еще анекдот! – весомо объявил Санька, и все трое с готовностью заскрипели, рассаживаясь на ступеньках.
– Было, значит, когда-то холодно-прехолодно на земле. Градусов аж под сорок! И вот летел один воробей, летел-летел, пока не замерз. Заледенел весь и грохнулся вниз. Прямо, как камень…
Вадим почти воочию увидел мимику Саньки, его руки, образно показывающие полет воробья и падение в виде камня. Забавно, но в Санькином голосе явственно проступали интонации Егора. Впрочем, Вадим не сомневался, что последний сидел тут же подле детворы – большой ребенок, безмерно уважающий самого разного рода сказки.
– А тут, значит, корова шлепала домой, остановилась прямо над воробьем и вывалила теплую-теплую кучу…
Дети засмеялись, засмеялся и Панчуга. Радостно, басовито и бурно. Водитель броневика втихаря от всех настоял трехлитровую банку с вином из ранета. Сегодня состоялась дегустация, предотвратить которую не успели. У захмелевшего Панчи отнялись ноги и руки, а тридцатисемилетним своим разумом он окончательно сравнялся с детьми. Смеялся он во всяком случае вполне искренне. Глядя на него, покатывалась и детвора. Анекдот можно было не продолжать, но Санька все-таки терпеливо переждал смех и продолжил:
– Вот он в тепле, стало быть, и оклемался, а, согревшись, высунул голову и зачирикал…
– Но! – подтвердил детский басок. – Там же тепло, а он маленький.
– Я видел такие кучи! – встрял еще один слушатель. – На коврижки похожи. Только они летом бывают, и еще они сухие. Мы их в костер клали. Хорошо горят.
– Дурак! В костер дрова кладут, кору от березы, спички.
– И вовсе не дрова! Мы картон клали, патреты со стен…
Анекдот мало-помалу перерос в шумную дискуссию. Пару раз Санька пробовал было досказать про кошку, услышавшую чириканье ожившего воробья и последнего беспощадно слопавшую, но его уже не слушали, да он и сам загорелся темой костров и коровьих коврижек, потому что даже Панча стал поучать спорящую братву, как разжигают огонь, когда нет под рукой ни коры, ни бумаги.
– Лупу надоть! Поэл? И от солнца пузырик пустить…
– Если в муравейник залезть, там тоже тепло, ходы разные, монетки…
– Тихха! Надоть так: лупой – и на щепку. Как задымит, греться…
Губы Мадонны коснулись щеки Вадима.
– Ты думаешь, они счастливы?
Взглянув на нее, он качнул головой.
– Наверняка.
– Даже сейчас, в такое время?
– Наверное, от времени ЭТО вообще не зависит. Что делать, если они родились сейчас? Все смещается. Критерии радости, счастья. Все зависит от нас… – Дымов притянул Мадонну ближе. – Елена сказала, что ты помогла ей продуктами. Спасибо. И еще… – Вадим поморщился. Подумалось о том, что было сейчас неуместным – о репрессиях Мадонны. О них поведал один из уцелевших «бульдогов». То есть Вадим-то слышал о подобном и раньше, но вот полковник жалобщикам не верил, а потому от воспитательных бесед яростно отговаривал.
– Что ты хотел сказать? – Мадонна носом потерлась о его висок. В глазах ее таяло желтое масло, и трепетно вздрагивало пламя неземных свечей. Взглянув на нее, Вадим и сам усомнился. Да могла ли она так поступать? Эта ласковая, чуткая и глубоко несчастная женщина?… Впрочем, нет. Причем тут несчастье? Сейчас во всяком случае на несчастную она совершенно не походила.
Тем временем, шум и веселье на лестнице продолжались. Пьяного и по этой причине совершенно беспомощного Егора дети внизу с подачи обнаглевшего Саньки дергали за уши. Панчугин возмущался, выражал протест, но поделать ничего не мог. Голос его сипел и дребезжал, половина согласных проглатывалась:
– А заухи еня не дегай! Поэл?… Паму что не разшаю!
– Как же ты можешь не разрешать, когда ты мне – так, посторонний и вовсе даже не родной? – возражал Санька.
Следовало долгое молчание.
– А ухи?… Ухи чьи, шельмец?! – наконец взрывался Егор.
– Ясно дело, чьи, – поросячьи.
– Чего?… Маи ухи, поэл! Маи!
– Я и говорю – поросячьи…
В детском гоготе возмущение Панчугина потонуло окончательно.