Шрифт:
Бригадир, заметив Радюшина, сразу зашел в дом, а Маруська все продолжала что-то кричать на всю деревню, уже совсем непонятное, потому что торопилась высказаться разом. Радюшин постоял у ручья, потом махнул рукой: «Ладно, после разберемся» – и пошел на ближние покосы, а вслед еще неслось:
– Вот так всегда, в глаза открыто ничего не скажешь.
Вот уже обобщила... Ой люди-люди, усмехнулся Радюшин и тут же отвлекся. Легкий напряженный гул донесся до деревни, похоже, что по реке спешит моторка, но вот звук стал четче и гуще, вскоре накатился на деревню, полонив ее, стекла в избах звякнули, вызывая жителей на аэродром. Улицы ожили, стар и млад встали на горбатых дорожных изгибах посреди деревни, не двигаясь далее, за околицу, так уж принято здесь, приставили ладони к глазам, высматривая пока крошечные фигурки. Некоторые вдруг всплескивали хлопотливо руками, спешили к прибывшим, суетились около, отнимая чемоданы и сетки, и тогда по всей деревне из уст в уста неслось радостное и немного завистливое:
– Венька-то Окулькин опять накатил. Форсистый парень, на пароходах ходит. Матери-то счастье. Совсем одиноко живет.
Радюшин стоял на самой околице, на крутом выкошенном бугре. Здесь ветер был смелее, он чесал волосы на лоб, кидал на глаза. Радюшин до слез пристально высматривал среди пассажиров «начальника рыбкиной конторы», но того не было. Председатель еще потоптался, разглядывая деревню. Под прощальным августовским солнцем она казалась совсем новой. А вокруг цвели поздние клевера, оранжевые бабочки качались на вялых фиолетовых цветах, отряхая желтую пыльцу, дурманно пахло диким луком и полынью.
Гнедая лошадь хитро, боком придвигалась к стогу, хрупая жесткую отаву. Кругушм глазом гнедуха косилась на Радюшина, не пугаясь, а остерегаясь того. Ей хотелось терпкого сена, завяленные солнцем клеверины заманно шевелились на ветру. Радюшин пугнул лошадь, руку запустил в стог, чтобы проверить, не горит ли он. Травины, словно живые, щекотали кожу, цепляясь за волос. От этого касания становилось легко, тягость в душе мешалась с теплым пахучим воздухом и растворялась в нем. Радюшин опал боком на пологий склон, приложил ухо к кусачему сену, прислушался. Жарко и хмельно дышал оттуда, из самого сенного сердца, кто-то живой и добрый. Радюшин опустился на стог, цепляясь рукой за подпору, скатился к подножью, и тут разум его сдался, не смог противиться сну. И даже там, во сне, кто-то тепло и влажно дышал в ухо и шершаво перебирал волосы. Радюшин еще во сне пытался снять с себя надоедную тяжесть и не мог, а потому насильно выплыл из забытья, а открыв глаза, увидал бархатные сивые лошадиные губы, которые щекотно слюнявили ухо и дышали жарко прямо в лицо.
Степушка вставать не спешил, ведь если в отпуске не поспать, тогда, где и отлежаться еще можно. И пока мать не стащила с него одеяло, он бездумно глазел из глубокой перины на крашенный синькой потолок. Сквозь прищур глаз потолок казался огромной картиной, где сквозь смутную пелену проступали вдруг неожиданные лица, лошади и всякое страшное зверье. Вот так, рассматривая потолок, можно было лежать до невозможности долго, но тут пришла мать, стянула одеяло и скомандовала:
– Вставай давай, чай совсем простыгнет. И обещался мне за сеном для белеюшек съездить. – Тут же и в простенок забарабанила поленом, специально для этой цели в углу хранится. – Брательник Михайло, поди, давай чай пить, если хошь.
Самовар расшумелся – хозяйкина натура, – обнимая паром пузатый фарфоровый чайник. Из носика звонко тенькала вода на медный поднос, солнечные пятна пронзительно светло плавали и на подносе, и на самоваре, отражая куцую кривую кухню, горбатую печь и Степушкино длинное, во весь никелированный бок, лицо. Степушка скорчил рожу, и двойник в самоварном солнечном зеркале тоже совсем по-мальчишески скривился. Бывало, в детстве Степушка страшно любил строить перед самоваром рожи, пока не получал от Параскевы по уху. А нынче Степушка был уже в женихах, мать перерос на целую голову, да и Параскеве было не до сына. Она думала какую-то свою думу, качая крупной головой и потирая ладонью седые волосы. Дядя Михаил, мешковатый и сухой, макал баранку в стакан и потом обсасывал ее, шумно запивал чаем. Сегодня он был еще тих, чувствовал недавнюю свою провинность и потому отмалчивался, чтобы не вызвать Параскевина гнева.
Степушка поел сига. Рыбу мать испекла еще с вечера, за ночь она затвердела и потеряла вкус. Да и с похмелья какая еда пойдет в рот. Степушка не был пьяницей, зря на него поругивалась мать, но, правда, когда попадало в рот, то уж потом накачивался изрядно, наутро мучался и весь день отходил кефиром. А вчера вот мать вовремя остановила, вытащила из-за стола, не дала разгуляться, и сегодня, на диво, совсем хорошо, и голова в затылке не трещит. Чего нет, того уж нет...
– Кушай, сынок. Вон сколь худой. Макай рыбу-то, не стесняйся, дома небось живешь, не на чужой стороне, – отвлеклась от своих дум Параскева. Сама еще чашечку под кран поставила, только разговелась первым чаем, у нее долгое сидение у самовара. Да и что делать – печь истоплена, скотина обряжена, полы сверкают.
– Пока мать жива, есть куда приехать, слава богу, свой угол – не чужая сторона, за порог не выметут. А уж как помру, сами знаете, как жить. – Параскева говорила сердито, видно, не с той ноги с утра встала. Степушка поморщился, раздраженно подумал: «Ну, завела пластинку на час». Хотел что-нибудь напротив сказать, но вовремя прикусил язык. Опасно гневить мать. Михаил стакан поставил в блюдце вверх донышком.
– Спасибо за угощеньице. Пойду зароды городить...
– Ты, как дюк, не работай. Давно ле из больницы. Ты остерегись, а то дорвессе до работы, тебя не остановишь, – сурово проводила Параскева брата. А Степушка, отвернувшись к окну, выглядел в это время председателя, понурого и серого на лицо. – Опять куда-то, сердешный, по делам, однако. Нет-то у него минутки спокойной, – сказала Параскева, тоже усмотрев Радюшина, да и как было пропустить мимо, если вся деревня проходила ее мосточками мимо низких окон, да и не случайно сидела Параскева Осиповна спиной к двери.
Как самолет пролетал мимо, огибая деревню, они слышали. Только запели оконные стекла. Параскеве бы тоже выскочить на волглые мостки, руки в бока поджать да всмотреться в голубой конец улицы, где сразу и начиналось небо, так нет, засиделась у самовара. Да и кого было нынче встречать? Дочери все отгостились, сыновья с семьями, детишки в школу собираются, тут не до гостеваний, а меньшенький, Степушка, тут, весь перед глазами. Значит, высмотрены нынче дети, все живы-здоровы, опять зиму жить можно, пока не затоскуется, не заплачется.