Шрифт:
Старуха прошла в угол к печке.
— Цып-цып-цып, деточки мои, я вам покушать принесла, — позвала она голосом, каким рассказывают сказку. — Только ведьма поганая, старшая-то моя сестра, нам объедки одни оставляет. Я все собираюсь жалобу на нее написать, да не знаю, куда подавать, — какие теперь чиновники, разве они дело мое с сестрицей разберут! Она им рот пирогами заткнет, наливкой употчует, ну и решат по ее. Ведь она инспекторша Кулешова, и дом не мой, а ее. Перед Кулешовыми-то, бывало, весь город шляпу снимал.
Слушая эти бабьи причитания и жадное чмоканье детей, глядя, как старуха совала им в рот какие-то похожие на обгрызки куски, Павлушин все порывался припомнить, кто эта в сущности очень знакомая женщина, но тут же снова забывался в своем тяжком отупении.
Такой и застал семью друга Досекин.
— Прихожу, а Павлушин сидит, смотрит на дурочку, сестру Кулешовой, и ничего не понимает, — рассказывал он впоследствии.
Войдя с воли и щурясь от темноты, Досекин поглядел на Павлушина, на тела убитых, вздохнул, расправил свою генеральскую бороду и, горько убеждаясь в бедности человеческой речи, приготовился выразить сочувствие. И вдруг увидал в углу старуху и ребят.
— Чем это ты их кормишь? — накинулся он на Кулешову.
Старуха быстро схватилась, собрала пустые судки и, мелко, споро шагая, выкатилась из дому. Дети снова забились за печь. Досекин подошел, вытащил их на свет, начал подробно, как заботливая хозяйка новорожденных ягнят, разглядывать и ощупывать.
— Ты тут с мертвыми сидишь, — ворчливо обратился он к Павлушину, с расчетом выбрав самый житейский тон, чтобы разорвать пелену великой скорби, которая была сейчас самым главным врагом живого его друга. — А они-то каковы! Смотри, в каком они состоянии!
Странная окаменелость чувств сразу покинула Павлушина. Он упал ничком на лавку и сдавленно застонал. Дети заныли ему в тон. Досекин дал ему немного выплакаться, причем заметил, что его собственные усы стали мокрыми от слез.
— Довольно! — наконец крикнул он. — Хватит! Погляди на детей, они же сгнили совсем!
Павлушин покорно выпрямился.
— Их вымыть нужно, накормить как следует. Черт знает чем кормила их эта дура! Няньку им нужно. Дом согреть, печку надо затопить.
Павлушин кивал: «Да, да, да». Голос Досекина звучал для него как голос нужды — хлопотливый, настойчивый, без подачки горю, суровый к слабости. Такой встала перед ним жизнь. В то мгновение он еще даже не узнал ее в лицо, не увидел в полный рост, но она взяла его и повела.
Замученных беляками хоронили с военными почестями и музыкой, провожали в могилу залпами. Но все это, казалось, не в силах было примирить Павлушина с безобразием их смерти. Он не спрашивал себя: «За что?» Такой вопрос показался бы ему не только риторическим, но и просто ненужным, — ему ли не было известно, за что сейчас убивают. В сознании царила полная ясность.
Павлушин безвыходно сидел в опустелом доме, питался, да и то мало и неохотно, тем, что приносил Досекин. Детей отправили в детский дом.
Досекин расследовал обстоятельства, при каких были убиты Павлушины. Их зарубили чеченцы генерала Шкуро, когда было решено оставить город. Расправу с окраинами белые проводили по каким-то таинственным спискам. От придурковатой сестры инспекторши Кулешовой Досекин дознался, что инспекторша написала в белый штаб письмо с указанием на семью соседа-большевика. Павлушин выслушивал все это как-то неестественно спокойно и вяло, говорить с ним было невыносимо трудно, приходилось повторять одно и то же по нескольку раз. Он худел, зарастал бородой, лицо покрылось налетом, напоминавшим мышиную шерстку.
— Ишь как ты сохнешь, источило тебя совсем, — говорил Досекин. — Чего молчишь? Рот открывать зарекся?
Павлушин молчал. Глядя на эту странную бесчувственность и какое-то терпеливо-углубленное внимание к чему-то переживаемому им внутри, делавшее нечеловечески неподвижным его серое лицо, Досекин наконец сообразил, что с приятелем творится неладное, и позвал доктора. Старик военный врач нашел у больного давным-давно наукой отмененную «меланхолическую манию», и Павлушин больше месяца пролежал в нервной палате дивизионного госпиталя, где за ним день и ночь следили дежурные санитары. Павлушин говорил впоследствии, что от всего этого времени осталась только тоска и почувствуй он сейчас приближение испытанного им тогда душевного состояния, он без минуты раздумья лег бы под поезд, сунул голову в петлю.
Но Павлушин выздоровел. Тот же военный врач рекомендовал начальству подержать его некоторое время в тылу, и его прикомандировали к мобилизационному отделу военного комиссариата. Затем заставили переменить квартиру. Ему отвели две большие комнаты в богатом доме инженера, владельца технической конторы, — с ванной, дубовой мебелью, с болотного цвета коврами. Квартира находилась в таком порядке, как будто инженер не бежал из одной эпохи истории в другую, а попросту выехал из местности, занятой красными войсками, в местность, занятую белыми, и через несколько дней вернется.