Шрифт:
— До завтра. У меня ночное дежурство.
Он посмотрел на нее темными блестящими глазами и ничего не сказал.
Ромео ждал ее на кровати, облизываясь после сытного угощения Калерии Кирилловны. Маша прижала его к груди и разрыдалась. Со слезами теплело где-то внутри. Ростислав Анисимович достал раздобытые невесть откуда полбутылки спирта, и Маша с удовольствием выпила за ужином предложенную ей стопку.
— Вы стали очень хороши, — галантно заметил Ростислав Анисимович. — Когда закончится война, я познакомлю вас с нашим сыном. Вы влюбитесь друг в друга очертя голову, и я буду нянчить очаровательных внуков. Правда, от Боречки давно нет писем… Ольгушка, — обратился он к жене, — ты не помнишь, когда мы получили последнее?
— Пятнадцатого января, — ответила Ольга Викторовна. — Может, Боренька попал в плен?
— Тише. — Калерия Кирилловна приложила к губам палец и стала озираться. — Вы разве не читали приказ Сталина от шестнадцатого августа одна тысяча девятьсот сорок первого года? Согласно ему, пленные объявляются предателями и изменниками, а их семьи подлежат репрессиям. Хватит на нашу голову этих репрессий.
— Лишь бы он был жив, а там хоть…
Ольга Викторовна замолчала и часто заморгала.
Маша уединилась на свой остров, только теперь ей казалось, что буря улеглась, и волны ласково лижут прибрежные камни. За окном сверкала молния, грохотал гром. И ей захотелось оказаться наедине со стихией. Она раскрыла настежь все рамы большого эркера. Липа шумела, пытаясь достать ее своими мокрыми ветками. Сверкнула ярко-белая молния. Маша залезла на подоконник, свесила наружу ноги. Нет, она не собиралась прыгать вниз — она дразнила себя высотой. Ей нравилось, как замирает внутри, кружится голова, громко стучит сердце. Она уже подзабыла, что на свете существуют подобные ощущения. Они оказались очень живительными для ее души и тела. Наконец она осторожно слезла с подоконника, стащила с себя мокрую одежду и совершенно нагая забралась под одеяло, где ее ждал Ромео.
Ей не пришло в голову ни покрасить губы, ни хотя бы завить свои длинные, отливающие темной бронзой волосы — она собрала их как всегда в тяжелый пучок, поверх которого надела белоснежную шапочку.
Увидев ее, Анджей сказал:
— Я думал, с тобой что-то случилось. Я ждал тебя весь день, хоть и знал, что у тебя ночное дежурство. Ты ничего не чувствовала?
— Мне было очень хорошо. Я выспалась, потом играла на рояле…
— Я так давно не садился за рояль. Как бы я хотел сыграть для тебя. Ты любишь Шопена?
— Очень. Листа, наверное, тоже.
— Что ты играла сегодня?
— Ми-бемоль мажорный ноктюрн, Третью балладу и Баркаролу.
Анджей скривился, словно ему причинили боль. Но Маша поняла в чем дело — он вспомнил Баркаролу Шопена. Эта музыка казалась таким диссонансом в мире, истерзанном болью и скорбью. Маша, играя сегодня утром Баркаролу, чувствовала, как звуки словно пробирались сквозь шипы и колючки, обагряя их собственной кровью.
— Богданка, а ты правда меня любишь?
Маша не успела ответить на его вопрос — из-за ее спины неожиданно появился дежурный врач, весельчак и ловелас Пашутинский.
— Товарищ Ковальский, я переведу вас во вторую палату, чтобы вы не смущали покой моей жены, — сказал он, обняв Машу за плечи. — Дорогая, ты успела накормить ужином наших деток?
Маша звонко рассмеялась, и то, что эта неулыбчивая медсестра с фигурой девочки-подростка и глазами, полными вселенской скорби, вдруг рассмеялась, воодушевило Пашутинского на новые перлы в области больнично-бытовой юмористики. Он наклонился над Анджеем, похлопал его по щекам, заставил показать язык.
— Стул был? — поинтересовался он тоном медицинского светилы.
— Был, но его унесли к вам в кабинет, — глядя Пашутинскому в глаза, серьезно ответил Анджей.
— Сестра, сделайте больному клистир, — сказал Пашутинский, важно засовывая в карманы халата свои большие красные руки. — О результатах сообщите лично мне.
Он пошел к двери.
— Доктор! — окликнул его Анджей.
— Да? — Пашутинский обернулся.
— Доктор, если вы будете практиковать ваши плоские шуточки на моей невесте, я подорву вас в собственном кабинете. Поверьте, у меня большой опыт в делах подобного рода. Ну, а взрывчатку мне привезут с фронта. Я не шучу, досточтимый пан доктор. Ясно?
И его глаза нехорошо блеснули.
— Ясно. — Пашутинский, нарываясь на отпор со стороны объекта своих шуток, умел быстро и безболезненно для собственного самолюбия отступить. Однако он привык оставлять за собой последнее слово. — Сестра, клистир отменяется — заменим тремя таблетками слабительного.
И он быстро удалился.
— Он что, набивается тебе в кавалеры? — спросил Анджей, пытливо вглядываясь в Машино лицо.
— Как это? — не поняла она. — Ты хочешь сказать, что он… Нет, я как-то не замечала. И потом… потом мне было все равно.
— И сейчас все равно?
— Нет, сейчас… сейчас мне кажется… — Маша с трудом подбирала слова, потому что если она и думала о своем отношении к Анджею, то ни в коем случае не словами, а целыми картинками, мелькавшими перед ее глазами как кинокадры. — Но я не знаю, как все это называется, — решительно заключила она.
— Ты меня любишь, богданка?
— Да, — просто ответила Маша.
Он ни разу не поцеловал ее в губы, хотя возможность для этого и даже для чего-то более серьезного вполне можно было найти — Маша знала, многие нянечки и медсестры в ночное дежурство уединяются с кем-нибудь из своих пациентов в укромные уголки, и начальство смотрит на это сквозь пальцы. Она бы не хотела поспешно обжиматься с Анджеем где-нибудь в чулане или на лестничной площадке, но если бы он попросил ее об этом, вряд ли смогла бы ему отказать. К счастью, он не попросил. Зато попадая в поле действия его взгляда, Маша чувствовала, что ее тело становится легким и звенящим. Однако после нескольких часов этой прозрачной легкости она уставала так, что по-настоящему валилась с ног. И спешила на свой остров — набраться новых сил.