Шрифт:
— И вообще тут нет ничего смешного! — кричала Минхен.
— Я тоже так считаю, — сказала Алиса.
— Двадцать пять лет я гну на вас спину, — продолжала кричать Минхен. — И требую, чтобы надо мной не насмехались!
— Она права, — поддержала Алиса.
Однако на Карла Фридриха Варбурга все это произвело лишь обратное действие, он хохотал еще громче, слегка постанывая и сжимая руками бока. Но вдруг Минхен произнесла слова, которые заставили его умолкнуть.
— Типично, — сказала Минхен. — Надо всем насмехаться. Как это типично по-еврейски.
Тут уж Карлу Фридриху Варбургу стало не до смеха.
Зато у его сына от смеха по-прежнему першило в горле. Он откашлялся, прикрывая рот ладонью, он пытался бороться с собой. А Хаупт между тем дошел уже до гейдельбергских романтиков, вплотную приблизился к Гегелю, а затем каким-то непостижимым образом оказался в Америке.
— Торо [31] , — произносил Вернер Хаупт. — Уитмен.
И тут он сказал такое, что Джеймс Уорберг был не в силах сдержаться.
— Я вам завидую, — сказал Хаупт. — Вы-то американец.
31
Торо, Генри Дэвид (1817–1862) — американский писатель и философ.
В январе тридцать третьего Джеймсу Варбургу было шестнадцать. В июне вместе со своими родителями и сестрой он поднялся в Неаполе на борт теплохода «Мэриленд», а осенью вместо своей гамбургской виллы они жили в трехкомнатной квартире в Нью-Йорке, и Джеймс Уорберг протирал штаны за партой уже не в отмаршенском «Христианеуме», а в средней школе номер тринадцать в Бруклине. Но тут уже он для всех был не еврей, a kraut.
Когда Хаупт сказал: «Я вам завидую. Вы-то американец», Джеймс Уорберг не в силах был больше сдерживаться. Тут он выложил все как есть. Минхен была так смешна тогда, их добрая, толстая Минхен, у которой, как вдруг выяснилось, был свой Отто, а ведь Минхен — преданный им человек, да-да, несмотря ни на что, преданный человек, и это было самым смешным во всей этой истории, и вдруг точно таким же смешным показался ему Хаупт, он чем-то неуловимо походил на Минхен, его смятение было тоже смешным, да и сам он, Джеймс Уорберг, показался себе вдруг ужасно смешным.
— Kraut или еврей — вот в чем вопрос! — воскликнул он.
Но тут его смех вдруг оборвался, и они испуганно уставились друг на друга. Хаупт медленно поднялся. Ощупью нашел свою палку.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал Джеймс Уорберг. — Поймите меня правильно.
Хаупт не появлялся у Ханны уже два дня, и она отправилась к нему сама. Не успела она присесть, как послышался шум подъезжающего джипа Уорберга.
— Выключи свет, — прошептал Хаупт.
Но Ханна не шевельнулась, и он вскочил сам.
В дверь постучали, раз, другой, и они услышали, как Уорберг зашагал назад к джипу. Но мотор он включил только через минуту-другую. Шум отъехавшего джипа затихал постепенно. Но еще долго его можно было слышать в ночи.
— Включи свет, — сказала Ханна. Теперь было уже совсем тихо. — Почему ты это сделал? Где ты, ты здесь?
С улицы послышались шаги, кто-то прошел мимо.
И тут ворвался Георг, включил свет.
— Чего это вы так сидите?
В школе Хаупт выглядел теперь более собранным, но стал и более холодным. Некоторые разделы он преподносил в такой манере, которая давала понять, что прорабатывает он их только по указанию сверху. Иногда, приходя в класс, он швырял портфель на стол, а сам подходил к окну. Тогда класс тотчас затихал. Хаупт уже не горячился, как прежде, он говорил размеренно и спокойно, но, когда кончал, в классе воцарялась тишина, которую никто не решался нарушить.
Кроме Лони Фехтера. Обычно его рука тянулась вверх, через какое-то время, медленно, неуверенно, но тем не менее тянулась вверх. Леонгард Фехтер не был способным учеником. Но он принадлежал к числу тех, кто добросовестно слушал учителя, и Хаупт относился к нему с мягкой иронией. Зато в такие минуты чаще всего Лони Фехтер изрекал что-нибудь такое, от чего голова у Хаупта шла кругом. Это было занятно. Обычно Хаупт давал Лони побарахтаться, прежде чем говорил:
— Интересно, очень интересно, что сказал нам сейчас Леонгард.
Лони Фехтер бледнел еще больше, чем всегда. Он бледнел от радости и все оставшееся время уже молчал.
— Мне так хотелось бы послушать, как ты играешь, — сказала однажды Ханна. — Знаешь, они хотят создать в деревне оркестр. Мне поручили спросить, не хочешь ли ты… Они рассказывают о вас, о тебе и о Георге, всякие диковины.
Хаупт зло рассмеялся.
— Да уж, ты и твой Кранц.
— Ну что это опять значит?!
— Я недавно видел вас вдвоем.
— О господи!
Ханна откинулась на траву. Они сидели на опушке леса, над деревней.
— Музыка, эта потаскуха, — сказал Хаупт. — Она проделывает такое с каждым. В музыке мы все великие. Истинно немецкое искусство. Мы опьянили себя ею. Точнее, это они нас опьянили.
Ханна притянула его к себе.
— Так нельзя, — сказала она. — Это же часть тебя. Ты не можешь взять и вырвать музыку из своей души. Сыграй, хотя бы вместе с Георгом.
— Он тоже больше не играет, — сказал Хаупт.
— Но я много раз слышала его игру.
— Он играет в джазе. Это еще не значит играть по-настоящему.