Шрифт:
Чьи-то руки обхватили Красина, потащили под арку дома.
– Вы с ума сошли? Не хотите до революции дожить?
Кандид (Кириллов) и еще один партиец, фамилии которого Красин никак не мог припомнить, долго влекли его по проходным дворам, где в подъездах перевязывали раненых. Наконец они вышли на Невский к углу Садовой.
Между тем Петунин в беспамятстве скакал по Петербургу, словно майнридовский всадник без головы. Каким-то чудом он не выпадал из седла, а конь его петлял по улицам в тщетных попытках набрести на родные, единственно любимые запахи конюшни, овса, своего лошадиного, теплого, ибо хоть он и был боевым конем, но запаха крови и пороха не любил.
Наконец Петунин очнулся и обнаружил себя на набережной какого-то канала. Вокруг не было ни души, а многочисленные замерзшие окна еще усиливали ощущение одиночества. Петунин испугался: местности он не узнавал. Оглянувшись, он слегка приободрился. Вдалеке несколько казаков гнали небольшую толпу. Это происходило в полной тишине – звуки оттуда не доносились. Вдруг рядом гулко бухнуло – треснул лед канала. Петунин даже задрожал. Он развернул коня и погнался вслед за казаками.
Казаки уже догоняли злосчастных инсургентов, когда те вдруг скрылись в каких-то дверях. Вот хитрое семя!
– Гей! – крикнул Петунин, как бы подбадривая казаков, но те в этом и не нуждались: сорвав двери, разбив стекла, прямо на конях ворвались они в трактир, где пытались найти спасение злодеи.
Когда Петунин подскакал и заглянул в трактир, все уже было кончено. Пол был завален телами в черном грязном тряпье, за разбитым буфетом лежал икающий в полубеспамятстве трактирщик. Казаки по одному выезжали на набережную. Из карманов у них торчали головки бутылок. Один из казаков дул водку прямо из горлышка.
– Молодцы, казаки! – крикнул Петунин.
– Стараемся, ваше благородие, – с ленивой нагловатой улыбочкой ответил казак и отбросил опорожненную бутылку.
Казаки поскакали дальше. Звук копыт, бьющих по обледенелой мостовой, удалялся, а Петунин все не мог тронуться с места. Он переводил взгляд с одного неподвижного лица на другое, и ужаснейшая мысль терзала в этот момент все его существо: «Нет, не похожи они на антихристов…» Конь его переминался с ноги на ногу перед открытой дверью и разбитыми стеклами разгромленного трактира, когда в глубине зала скрипнула дверь, и порог переступил румяный юноша высокого роста и богатырского сложения. Одет он был в короткую шубу грубого, уж не волчьего ли, меха и в меховые высокие сапоги. Шуба была открыта на груди, и там виднелись полоски флотского тельника. Поблескивая ясными глазами, перешагивая через убитых, юноша направился прямо к Мите Петунину, а тот тронуться с места не мог, словно завороженный.
– Попался, мясник, – с веселой улыбкой сказал юноша, когда подошел вплотную к конской морде. – Слезай!
Петунин трясущейся рукой схватился за шашку, но тут запястье его сжали словно стальные клешни. Шашка, зазвенев, упала на мостовую, и Петунин сам оказался выброшенным из седла и лежащим на льду.
Он тут же вскочил, но юноша ясноглазый мгновенно налетел, ребром ладони ударил Митю в горло, тычком ладони – под ложечку и за воротник поволок обмякшее тело в глубь трактира.
Лихач на дутых шинах резво катил по правой стороне Невского к Адмиралтейству. Нахлобучив меховую шапку и уткнув нос в воротник, Красин безотчетно считал выплывающие из дымной морозной темноты газовые фонари в оранжевых кругах. Его трясло. Он испытал чувство биологической ненависти, и именно от этого чувства его сейчас трясло.
Ближе к Дворцовой на тротуарах все чаще попадались неуклюжие фигуры дворников. Пешнями они откалывали окровавленный лед, скребли лопатами тротуар, поливали кипятком из ведер.
У Адмиралтейства лихача приостановил конный патруль. Казачий офицер внимательно посмотрел на Красина, махнул рукой – проезжай! Барин в хорьковой шубе не вызывал подозрений. Красин оглянулся – казаки, покачиваясь в седлах, удалялись, стройные и словно бы удлиненные в красноватой рассеянной тьме. Может быть, он и убил бы их всех, будь у него сейчас в руках пистолет. Может быть, это принесло бы облегчение…
Такого с ним не было даже в юности. С самого нежного возраста твердо и сознательно он чувствовал себя врагом этого строя. В семье постоянно присутствовал дух разлада с обществом лицемерия и казенщины. Отец, человек недюжинного ума, правдолюбец, получал постоянные удары, обидные щелчки и ошеломляющие зуботычины, прозябал на жалких должностях, и боль за отца утвердила в душе мальчика протест против творимой в мире несправедливости. Мать, волевая и резкая женщина, в отличие от молчуна отца нередко высказывала свои опасные мысли вслух. Она не только не боялась, что «дети услышат», а, напротив, словно нарочно хотела, чтобы дети вырастали в гордыне и непокорстве.
О социализме Леонид впервые услышал в Тюмени от тех молодых людей, которых в столичных либеральных салонах называли «цветом России, гниющим в тундрах». Таким образом, он приехал в Санкт-Петербург уже полностью созревшим для «крамолы» и поступил в «гнездо крамолы» – Технологический институт, да и сдружился там сразу же с марксистом Брусневым. Изучение истории, экономики, трудов Маркса принесло ясное сознание того, что несправедливый этот строй обречен. Вот уже шестнадцать лет он работает на революцию, работает уверенно и спокойно. Спокойствие это не покидало его даже в тюрьмах, в одиночном заключении. По-всякому он относился к своим врагам, власть предержащим, – с презрением, с жалостью, как к недоумкам, с насмешкой, порой даже с ненавистью, но… не с такой ненавистью, как сегодня, ненавистью ослепляющей, воющей ненавистью, когда хочется казнить палачей немедленной и лютой казнью, хочется делать то же, что делают они.