Шрифт:
– Все понимаю, господин метранпаж. Тут плакать надо, а мне смешно.
– Вы в церковь ходите, Игнатьев?
– Нет, господин метранпаж, я дома молюсь.
Пожимая плечами, метранпаж «Биржевых ведомостей» отошел от наборщика. Бессмысленный этот разговор застрял за воротником, словно волосы после стрижки. Ротационные машины в подвале стучали среди ночи, как копыта кавалерийского эскадрона. Чушь какая-то!
– Нам, Павел, встречаться больше не нужно… – проговорила Надя.
– Но почему, Надя? Почему? – Павел приподнялся на локте. – Почему мы не можем любить друг друга? Жениться, конечно, сейчас глупо, но почему…
– Как жаден ты до жизни, Павел, – глухо сказала Надя.
– Ну конечно! Почему же нет?
– Потому что чем-то надо жертвовать.
– Ты знаешь, что я готов пожертвовать всем и пожертвую, когда будет нужно.
– Даже мной?
– Даже тобой. Ты знаешь…
– И я тоже, милый мой…
– Я знаю, Надя…
– Ну, вот и расстанемся…
– Зачем же сейчас нам расставаться?
Она рассмеялась.
– Все-таки немецкий здравый смысл где-то в закоулке мозга притаился у тебя, майн либер Пауль. – Она вдруг оборвала смех и сказала неожиданно: – Ты знаешь, что твой брат любит меня?
– Коля? Что за вздор!
Надя усмехнулась.
– Вот он ради меня пожертвует всем на свете, он одержим любовью…
– Ты меня удивила, – довольно спокойно сказал Павел. – Но я ведь не виноват, что ты полюбила меня, а не его…
Она смотрела на пушистые ветви елей, сверху облитые лунным светом.
Городовой Ферапонтыч, словно лошадь, обладал способностью спать стоя. Больше того, он любил спать стоя. Любил войти с мороза в фатеру и, не снимая шинелки, при шашке, нагане и свистке, тут же посередь комнаты заснуть.
Супруга знала эту его особенность и хоть перед соседями стыдилась, но уважала.
Вот и в эту ночь Ферапонтыч посвистывал носом, стоя посередь низкой горницы уже чуть не второй час. Обледенелость стаяла, и под Ферапонтычем натекло. Видел он самый настоящий ужжастный сон, отгадки которому ни у какой гадалки, ни даже в соннике сестриц Фурьевых не найдешь.
Кучерявый скубент, похожий на того, чугунного, с Тверского бульвара, сымал с него портупей. Сымаешь так сымай, а бонбу в карман мне не суй, там у меня стакана два тыквенных семечек еще осталось. И щакотки я не переношу, все это знают в околотке, включая супругу Серафиму Лукиничну, в девичестве Прыскину, статс-даму свиты ея величества флигель-горнист. Сымает, все сымает с меня, благородный и уважаемый скубент. Усе уже снял с меня, пузо волосатое аж до колен отвисло, а он все бонбу мне в карман – под кожу, что ли? – сует, и зачем? Конечно, они ученые, им видней, а только ежели шарахнет – куды ж мне грыжу-то мою девать?
Супруга Серафима Лукинична, в девичестве Прыскина, с привычным страхом и уважением смотрела на свистящую, охающую, булькающую статую мужа.
– Танюшка, ты опять босиком шлепаешь? Опять секретничать?
– Лиза, сознайся, ты влюблена в Горизонтова! Верно?
– Как тебе не стыдно, Татьяна, говорить о таких легкомысленных вещах в такой ответственный момент!
– Я знаю-знаю, я все вижу! Вижу, как ты на него смотришь. Ты так на него смотришь из-за плеча, что у меня мурашки по спине пробегают.
– Танька!
– Конечно, Витька – такой красавец… а в тебя Илюша влюблен!
– Вот это уже ближе к истине…
– А Надя любит Павла, а Коля любит Надю, – быстро пробормотала Таня. Она сидела у Лизы в ногах, коленки ее были обтянуты ночной рубашкой.
– А ты? – Лиза быстро схватила сестру за пятку. – А ты кого любишь, козленок?
Таня вдруг ответила серьезно и с полной готовностью:
– Я люблю Николая Евгеньевича Буренина.
Лиза изумленно вскрикнула, села в постели и уставилась на Таню. Та вдруг уронила голову в колени, всхлипнула.
– …и Рахманинова. А еще молодого поэта Блока.
Старшая сестра рассмеялась.
…Ночи этой не было конца…
Унылая набережная Обводного канала была пустынна, когда Ехно-Егерн в закрытой коляске подъехал к дверям дешевых «меблирашек», где в третьем этаже угол одного окна был слабо освещен зеленым.
Брезгливо морща губы, перепрыгивая через замерзшие кучки нечистот, подполковник, в статском платье похожий на клерка из Сити, вошел в дом, быстро взбежал по лестнице, прошагал по длинному коридору, где из-за дверей слышались храп, стоны, скрип пружин и другие неприятные для уха звуки, распахнул без стука дверь девятнадцатого нумера.