Шрифт:
Его, Иисуса, ждало бы то же. Если бы не великодушие, присущее Ему во всем. Он старался понять их. Что из того, что Сам не подвержен безумию страстей? Да и не так это. Наиболее безумная из всех страстей владеет именно Им самим. Он их любит.
И это утро Он снова принёс им в жертву. В пределах Храма Он сел их учить. Он променял тишину оливковых рощ на суету толпы, ненависть вероломных раввинов. На вечные людские распри обменял покров звёздной ночи. На удушливую нечистоту города — свежий воздух. Ну разве не был Он самым страстным человеком среди всех остальных? Потому и не судил их строго.
Он говорил им о милосердии Божьем. Он, человек, среди учеников которого был мытарь. Он, который пил вино с грешниками. Кому блудницы беспрепятственно могли омыть ноги. И они умудрились прервать Его — по такой причине!
— Равви, рассуди нас! — раздались в стороне от места, где Он учил, голоса. Вот уже некоторое время в отдалении Он всем телом ощущал угрозу. Там стояли фарисеи, делая вид, что не слушают и не видят его. Невероятные по длине филактерии [299] , постные, равнодушные как будто лица.
299
Филактерии (или тефиллин) — коробочки, подвязываемые израильтянами во время молитвы на лбу и на левой руке, и содержавшие пергаментные листки с текстом молитв.
И, однако, он ощущал внутренним чувством, не зрением, сгусток темноты, что окружал их. И тянулся щупальцами к нему. Ощущение было не из приятных. А потом, когда раздались крики, обращённые к Нему, Он почувствовал, как сплошное тёмное пятно заполонило голову, и тело Его заволокло густым, влажным, смрадным…
Они приволокли её за волосы — довольно молодые, крепкие мужчины! — и бросили перед Ним на колени. Женщина, лет не более тридцати. Красивое лицо уже отмечено жизнью. Морщины по углам рта, на лбу — ещё неглубоки, но есть, есть эти отметины возраста увядания. Волосы тронула первая седина. Но какие глаза на этом лице! В них желание жить, наслаждаться, чувствовать. Она смотрела на него затравленно, исподлобья. И всё же с вызовом. Не так уж трудно было Ему прочесть в этих глазах всё о ней. Он часто теперь читал прошлое, почти не ошибаясь.
То была повесть о неудачном замужестве. О бессилии её мужа. О невозможности что-либо изменить. Тоска по материнству, которого не мог дать ей муж. А вызов — вызов тоже понятен. Словно они не люди, эти крикуны, и не знают зова плоти. Им ведь тоже нужны объятия, и ласки, и шёпот в ночи, и стоны удовлетворения! Не она одна такая, и в чём её вина? Она смирилась с судьбой, и не позволяла попусту трепать имя мужа. Он хороший, добрый, и не его вина в том, что он бессилен. Разве надо, чтоб знание об этом стало достоянием соседских сплетниц? Зачем, ну зачем же они выволокли её на свет из шалаша, где руки мужчины обвивали её, где она отдавалась ему со страстью, извиваясь, кусая руки? Ну, получила бы свой кусочек счастья… Мужчина ушёл бы навсегда из её жизни, она ведь его не знает, да и он её, случайный её друг. И мужнина честь не пострадала бы! И её собственная… Господи, помоги, не оставь её в беде! Разве она виновата в том, что вся её жизнь — страдание и боль. О чём говорят эти люди? Побить её камнями?! Да за что же это? Растрёпанную, полуголую тащили они её по улицам, и кричали ей гадкие слова, и позорили…
Разве этого мало? Разве мало того, что весь город знает о её позоре?! Господи, как она появится дома, перед глазами того, кто, зная о своей беде, никогда не запрещал ей жить по-своему, и просил лишь соблюдать приличия. Лишь её муж должен был бы требовать наказания для неё, лишь он имел на это право. Но, может, пусть уж они убьют её лучше! И прекратят её страдания, и пресекут эти требовательные порывы плоти, что живут в ней, и стали источником её позора!
Иисус, озарением проникший во всё это, прикрыл глаза. От укусившей его вновь чужой боли не было спасения. Сколько поломанных жизней, сколько горя и беды, и нет возможности помочь всем. Господи, как же Он устал!
— Равви! Эта женщина взята в прелюбодеянии. Моше в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь? — склонившись перед ним уважительно, произнёс седой фарисей.
Смешно, в самом деле смешно, но и грустно. Трепещущая от стыда и страха женщина, у которой нет защитников, одни обвинители. Каменные лица лицемеров, ждущих Его ошибки. Скажи Он им, что следует простить несчастную, Его обвинят в пренебрежении к законам Моисеевым. Скажи, что следует предать смерти, обвинят в присвоении власти, которая принадлежит в этой стране одним только римлянам. Никому не нужна справедливость по отношению к этой женщине. Судят-то не её, а Его, Иисуса. Испытывают Его милосердие. Он любил там, где другие умели лишь ненавидеть. Его хотят заставить отвечать за эту любовь…
И, в это мгновение, пока не было в Его душе ответа, Он последовал примеру Ормуса, Ормуса Великого, непостижимого и загадочного. Как бы не расслышав или не желая слушать их, Он склонился над песком и стал писать нечто пальцем на нём. Под этим пальцем выросла великая пирамида. Мужчина, и женщина рядом. Ребёнок. Символ вечности в его руке — цветок лотоса. Солнце над ними в небе. Потом Он стёр фигуры женщины и мужчины. Фигуру ребёнка, мальчика, увеличил в размерах, теперь это был мужчина. Пририсовал ещё женщину рядом. И стёр весь рисунок начисто. Склонившиеся над песком фарисеи могли бы понять, если б захотели. Воспоминание о делах, написанных на прахе, заметётся и исчезнет.
Быть может, они и поняли. Но седой фарисей с узким лисьим лицом предпочёл сделать вид, что не понял.
— Как же нам поступить с этой женщиной, Равви?! Как Ты нам скажешь, так и поступим.
Не было ни капли смущения в лукавом его взгляде. А Иисус молчал, проникнутый тоской.
— От кого вы ждёте ответа, люди? Кто он, этот пророк из Н’цэрет, галилеянин? Из Галиля бывало ли что хорошее?
Иисус взглянул на говорившего мельком, без интереса. Пусть кричит, ему это поручено. Сколько тут их, желающих выловить Его, предать всем мыслимым и немыслимым наказаниям?