Шрифт:
Он вглядывался в эти счастливые лица. Tempora mutantur et nos mutamur in illis. [206] И он, и эти люди, что так похожи во всем на него: также несовершенны, так же трусливы чаще, чем храбры, лживы охотнее, чем правдивы, скорее злы, потому что доброта требует сил душевных, а у них они на счету строгом. Быть может, отныне они станут другими?
«Я не думаю, чтоб это было мне нужно, все эти поцелуи, приветствия и даже крики. Они нравились мне, когда я был мальчиком. Ныне они настораживают меня. И даже пугают: я понял, чего они стоят на самом деле. Но все это не сегодня. Я еще подумаю над превратностями судьбы и нравами толпы. Я еще успею. Титий Сабин. Кокцей Нерва. Вечный упрек совести принцепса. Вечный упрек сыну Агриппины и Германика. Пусть успокоятся ваши тени сегодня. Я позабочусь об этом!».
206
Времена меняются и мы меняемся с ними (или в них) (лат.).
Вот и мавзолей Августа. Надо сойти. И дойти до того, перед которым дрожат колени. Надо дойти до отца. И донести до него сегодняшнюю весть. Впрочем, Германик слышит, наверное. Шумит над ним Рим сегодня, волнуется…
Но усыпальница предков надежно отгородила Калигулу от внешнего шума. Какие-то звуки все же долетали, но приглушенные, лишенные узнаваемости. Да и приумолк, притих Рим за стенами. Не встал между отцом и сыном в священную минуту. Радость радостью, но память-то какая горькая. Рим жил и живет семейными связями и родством. Эта семья Риму не чужая. Только вот ополовиненная уже, лишенная главы и далее по старшинству до нынешнего принцепса. Даруй ему долгую жизнь, испепеляющий молнией! Поражающий громом, ниспошли ему здоровья и удач!
Тот, о ком молили Юпитера люди, и сам стоял на коленях перед погребальной урной. Можно сказать, что молился. Руки его ласкали гладкую, без рисунка, поверхность. Он плакал, не замечая слез своих. И шептал что-то. Шептал, не слыша и сам себя, казалось. Из глубины существа поднималось нечто, выражало себя словами, жаловалось, гордилось, обещало и клялось. Не Калигула то был. То кровь его гудела, выплескивалась. То душа его рвалась наружу.
— Я привезу их, отец. Маму и братьев. Я положу их рядом с тобою. Я верну им имена, опозоренные, бедные их имена верну. Орлы и значки легионов могут быть утеряны. Но их же можно вернуть! И возвратить в строй людей под ними! Я выиграл этот бой, очистился от позора, и я возвращу. Клянусь, я сделаю это, и дам им новую жизнь. Я отчеканю их лица на монетах. Я сделаю их имена священными для всех. В Риме, а с Римом — и в мире…
— Тех, кто остался жив в этой войне, буду любить и лелеять. Сестрам стану отцом. Будучи отцом Отечества, не затруднюсь и этим. Девочки будут при мне. Я позабочусь о них, и позабочусь лучше, чем их мужья. Тиберием данные мужья, и ничего я не мог поделать! Теперь — могу, и сделаю, если захотят, конечно. Друзилла, она добрая, и ничего для себя не попросит. Я сам, сам пойму, что ей надо. Ты говорил, что она — моя…
— Мама дала нам жизнь. Бабушка одарила меня любовью. Никого после тебя она не любила, никого в целом мире, кроме меня. Я был ее светом. Знаю, что должен. И я отдам, отдам, мне хватит всего. Мне не жаль, пусть она порадуется. Она умная. Она настоящая. Много вокруг ненастоящих. Я знаю, ты бы меня во многом не одобрил, но! Но что же было делать? Прямыми путями, как ты, почти никто и не ходит. Вот бабушка еще, но разве это приносит счастье? Ты мог, но и умер поэтому. Я не хотел. Я молод. Я теперь принцепс, не ты. Прости мне это…
Так говорила душа, и кто рискнет сказать, что не с другою душою? Кто это знает наверняка? С кем говорим мы на родных могилах?
Нет, не отвечал Германик сыну. Не могут отвечать прах и пепел. Но когда в трудную минуту жизни испрашивает ответа человек, сам не зная у кого: у богов ли, у судьбы, у ушедших близких, надежда не бывает обманута. Он обязательно получит ответ. Не от оракулов и гадалок, хотя и так бывает. Посылается человеку — человек. В минуту жизни трудную…
Бабушка Антония, любимая Калигулой нежно, трепетно — кого же ему оставалось любить? — род его прерывался, исчезал, становился все юнее, беспомощнее, лишившись головы в лице старших: отца, матери, старших братьев… Бабушка Антония когда-то говорила внуку: «Люди пересекаются в жизни так, как пересекаются улицы Рима. Ты знаешь, там, где сердце Рима, где его сенат, Форум, его лучшие дома и кварталы, улицы сходятся под прямым углом. Широкие, светлые, сами прямые, только прямыми углами роднятся они друг с другом. Здесь нет переулков, нет извитых нелепых боковых коридоров, темных закутков. Зато в избытке роятся подобные гнусные выродки города, его позорные выкидыши там, где Большая Клоака, Субура… Тебе, последнему оставшемуся в живых сыну Германика, лучше ходить прямою дорогой. Люди, что тебя окружают, должны быть чисты от любого подозрения. Встречи твои — безупречны и лишены всякой возможности сомнения. Ты должен быть как жена Цезаря. Должен быть, если хочешь остаться в живых…»
Он остался в живых, и получил империй. Но не потому, что слушал бабушку. И было ему это горько. Он еще не забыл, как стыдиться. И когда бабушка предстала перед ним в Палатинском дворце Тиберия, первая из родственников, в темных одеждах, бледная, строгая, старая женщина, что она сказала ему после первых объятий? Почему ему вновь было стыдно?
— Жареные раки, тарренские устрицы, гранатовые зерна, сирийские сливы, паштеты из гусиной печенки и языков фламинго, гребешков петушков морских, мозгов фазанов, молок мурен и прочее! Твои повара постарались, у них особый день, хотят понравиться. Все это тебя ждет. Все это хорошо, но я о другом скажу тебе, послушай, внук. Цени власть; но само ее существо, а не внешние признаки. Этот дворец, и приветственные крики, и эта еда, и одеяния, что все это? Пустое. Все это было у Тиберия, и отнято теперь, и вот, он въехал в Рим по смерти, и Рим отринул его. Сделай так, чтоб Рим тебя не отринул. Никогда!
Калигула был голоден, и перечисления бабушки пришлись некстати. Он хотел видеть сестер, сгорал от нетерпения. Друзилла виделась ему всю дорогу, Друзилла, счастливая его победой, смеющаяся, радостная. Но он проглотил слова об этом, торопившиеся на язык. Бабушка пожелала видеть его первой. Бабушка пожелала сказать внуку то, что не мог сказать отец. Ответ, испрошенный им, был дан, и Калигула это понял.
— Похорони старика с почестями. Хорошо, что ты вез его через всю страну, чтобы воздать должное. Это правильно. Дай им понять, что Тиберий, каким бы он ни был, это власть. Они должны ее уважать. Само существо власти, кто бы ее ни олицетворял. Тогда и тебе они воздадут должное, как ты воздал Тиберию.
— Я знаю, бабушка. Я это понимаю. Но только потом, после похорон Тиберия… мне надо ехать!
Бабушка опустила руку на его плечо.
— Нет нужды говорить. Это — главное, конечно. Мать тебя ждет. Даже мертвая, она тебя ждет, и почувствует. Я знаю, она тебя ждет. Поедешь. И братьев тоже не забудешь. Они должны быть рядом с моим сыном…
Калигула почувствовал охватившую ее дрожь. Лицо же бабушки не выражало чувств. Она была спокойна внешне. Всегда держалась безупречно. Но он был ее внуком, любимым внуком, и полагал не без причин, что душа ее болит.