Шрифт:
Согласились. Постановили итти на Кубань. На следующий день, Гринченко достал верховых лошадей, и с несколькими командирами поехал кустами к Геленджику, показать его с горы, раз’яснить задачу. Весело было смотреть на город, такой приветливый, живописный и такой доступный.
Вечером пришли из города четыре перебежчика-стражника. Узнали, что зеленые готовятся к нападению, надеялись, что этим застрахуют себя от расправы. Но Гринченко припомнил одного, как тот гонял его по городу. Припомнили — второго, третьего… четвертого… Всех забраковали, но у одного — брат зеленый. Нечего делать — приняли. А троих ввели в большую залу дачи, окружили с винтовками наперевес и предложили раздеваться. Свои ожидали, что будет суд — добровольные пленные недоумевали, молча, торопливо, дрожа всем телом, раздевались. Молодой все спрашивал: «И кальсоны снимать?».. «И сорочку снимать?»… «И ботинки?»… — Холодны, безучастны, жестоки были властители их жизни. Пожилой, черный — тихо, просяще, заговорил — и умолк: нет отклика… Вывели их тонких, белеющих в темноте, изгибающихся, к морю. Скрылись во мраке… Кто-то слабо взвизгивал…
Из темноты голос:
— Что тут делается?…
— Ничего, ничего, уходи…
Тихо на даче. Спят зеленые.
Потрясенные, пугливо озираясь на зловеще сверкающий далеко в море пароход, вошли в комнату. Молчат… Давит… Вздрагивают от шороха за черным окном.
Рыжий взял гармонию, приник к ней и заиграл бесконечно грустное, тоскливое…
— Это девушки так… обнимутся, горько плачут и поют…
Гринченко поник головой и начал рассказывать о своем прошлом — долго, монотонно, грустно. Словно исповедывался. Говорил о многом, что бросало на него тень…
Увлекся разговором; вокруг слушали молчаливо, угрюмо. Кто-то вошел, говорит, у берега какие-то трупы. Кто-то озлобленно сорвался и вышел. Вслед — другой выбежал.
А море протестующее рокотало, черные волны толпой набегали, ловили за ноги виновных, стараясь унести их с собой для расправы. Но трупы отказывалось принять, брезгливо выплевывало их на берег, чтобы уличить виновных. По сторонам же рокот сливался в угрожающий гул, и казалось, что эти черные толпы забегают, окружают, чтобы схватить здесь, отомстить…
Потом Гринченко открылся:
— Возьму Геленджик — там и останусь… Никуда я не пойду оттуда. Будем гарнизон держать, отстоим…
Илья сидел мрачный, молчал. Убеждать теперь, после принятого решения, было безнадежно. Да и атмосфера не располагала к спору. Он взвешивал: хватит ли у него воли переломить бандитскую психологию, подчинить таких, как Гринченко, когда у него нет никакой силы, которая заставила бы их подчиниться.
Но на кого опереться? С кем начинать? Пашет заболел. Как не во время! Он крепится, держится на ногах, но уже осунулся, гнется в своем жалком пальтишке. Кто же еще? Один — Иосиф. Стоит ли его принимать в расчет? — девятнадцатилетний мальчик. Последнего подпольника на-днях послали за связью в Ростов. Еще — пятая группа. Но сюда пришло человек сорок. Много ли навоюешь с сорока бойцами? Повидимому, местные никуда не пойдут: Гринченко, их вождь, за то, чтобы сидеть. У хат. У проклятых свиных корыт. Завтра — бой; завтра решится участь кампании.
До города верст восемь. Чуть вздремнули. Черной ночью столпились, пошли, спотыкаясь, наступая друг другу на пятки, слабо постукивая прикладами. Илья идет около Пашета. Он отвык от боев, и ему жутко-приятно; то страшно станет от мысли, что его могут убить, ранить, что белые могли приготовиться, чтобы захватить их в ловушку; то бурная радость охватит огнем, когда бессознательно вырастет твердая вера в близкое исполнение заветной мечты, вера в героическое, яркое, кипучее, которое начнется с рассветом.
Шли тропинкой, пробирались между цепкими кустами хмеречи. Вышли на шоссе. Город близок. Остановились, чтобы разведка успела отойти дальше вперед и смогла спокойно снять посты. Задача разработана детально: зеленые борются с сильнейшим врагом и должны бить наверняка.
Каждая партия разведчиков знает, в каком месте, у какой хаты стоит пост белых; как подкрасться к нему с тылу, под видом своих, чтобы снять его тихо, без выстрела, и тихо же подойти всей цепью к намеченной стоянке солдат.
Но эти проклятые собаки! Они чуют приближение врага и начинают лаять все более и более остервенело.
Со стороны Толстого мыса также доносится собачий концерт. Зеленые здесь тихо пересмеиваются, радуясь, что начало — спокойное, удачное. Но странно: молчат собаки с другой стороны, нет первой группы. Без нее — опасно: кучка офицеров, засев где-либо, перебьет, разгонит этот сброд крестьян, кое-как вооруженных или безоружных.
Стоят. Ждут. Пашет отошел к кустам, прилег. Илья несколько раз уже предлагал ему вернуться в обоз: какой из него теперь командир, если на ногах не держится? Но тот не хотел уходить: бойцы не поймут, осудят. Илья снова настаивает. Пашет отговаривается:
— Ничего, я просто устал, полежу немного и пройдет.
Но Илья уже вызвал двух зеленых проводить его на повозку. Смирился Пашет, передал ему командование отрядом человек в 60–70 да обозом, где толпой сбились безоружные и кое-как вооруженные старики.
Ушел Пашет, Илья почувствовал прилив энергии. Прошелся в толпе, приказал слушать его команду.
Медленно пошли. Показались хаты. Прибавили шаг. Кусты, дорога выступают отчетливей, бледнеет небо.
Вот уже окраина города. Вытянулись длинной змеей, ускоряют шаг. Далеко слева, на Толстом мысу, — выстрел, другой. Неудача?.. Лай собак, тревожный, воющий, разлился по всему городу. Выстрелы и здесь — визжат пули… И здесь неудача?.. Приготовились? Цепь гуськом прибавляет шаг. Китенберг, молодой, горячий парень, командир роты, кричит: