Шрифт:
— Вы, художники, придаете слишком большое значение форме, готовы прямо взойти на костер ради какой-нибудь модуляции или аккорда, а это ограничивает кругозор, даже отупляет.
Я ответил, что уже слишком стар, чтобы его поучения могли принести мне пользу.
После его ухода я задумался. А ведь мы часто боимся этих господ. Да, жизнь, мысль, идея… нужно ли без конца повторять это? Разве искусство существует вне формы?
И разве не самые великие, самые счастливые минуты переживаем мы, когда форма наконец обретена? Идея давно теснила наш ум, мысль окончательно созрела, но разве достаточно просто выразить мысль? О нет! Всесильные чары приходят на помощь художнику для того, чтобы его замысел отозвался в других сердцах.
Откуда они, эти чары? Он создает их сам — и во время работы, и в часы досуга, если только есть досуг у художника, и даже в сновидениях.
Помню, как я однажды уже очень поздно улегся, разбитый, подавленный мыслью, что так и не нашел мотива для характеристики своего Тассо [136] . Все мелодии казались мне вымученными, слишком изысканными, немелодичными. «Тассо — герой, — думал я, — у него мужество, воля, сила. Все это так. Но ведь это с избытком есть и у Прометея. В чем же особенность Торквато Тассо, итальянского поэта? Что отличает его от других?»
136
«Тассо» — симфоническая поэма Листа.
Я незаметно уснул, так и не разрешив этих сомнений.
Может быть, слово «итальянский» осталось в моей памяти и не покидало ее больше. Но в ту ночь мне приснился приятный сон: будто я скольжу по каналу в черной гондоле и не то прислушиваюсь к пению гондольера, не то сам напеваю задумчивую мелодию, которая мне необыкновенно мила. И характер этой песни, близкой к венецианским «гондолеттам» [137] , радует меня…
Проснувшись, я вскочил с постели, ощущая прилив сил. Солнце хлынуло в окна, и в ту же минуту я, к своему счастью, вспомнил ночную песню всю целиком. И тут же понял, что эта неожиданно обретенная мелодия и есть наилучшая тема Торквато Тассо.
137
Гондолетта — песня вроде баркаролы.
А «Фауст-симфония»! Бог ты мой, как мучился я, думая о Мефистофеле! Тема Фауста, сложная, полная противоречий, далась мне сравнительно легко. Многие из нас пережили фаустовские муки. Вся моя прошедшая жизнь могла быть преддверием к этой теме. Маргарита — образ девической прелести и чистоты. Я и для нее нашел музыкальный рисунок. Немало таких девушек встречал я в жизни и не раз, глядя на них, вспоминал:
Ты, как цветок весенний, Чиста, нежна, мила. Любуюсь я, но на сердце Скорбная тень легла.Но Мефисто? Дух отрицания! Как передать его в музыке? Разве есть такой звукоряд, который способен воплотить зло? Да, его можно изобрести, но будет ли это музыкой? А я хорошо помню завет Моцарта: в музыке все должно быть музыкально.
Все, к чему ни прикасается Мефистофель, теряет свои лучшие свойства. Он издевается над разумом, над чистотой, стремится унизить их, исказить. Именно «исказить». И это определение, как слово «итальянский» в характеристике Тассо, помогло мне. Я нашел способ, ловушку для Мефистофеля. Отныне ты у меня в руках, как ты ни изворотлив!
У тебя нет своего лица, своего облика. Ты живешь чужими мыслями, извращая их. У тебя нет души. Зачем же дарить тебе самостоятельную мелодию? Искаженный Фауст, искаженная Маргарита, искаженные темы их обоих — вот твой истинный музыкальный облик.
Так я и построил свою симфонию. Первую часть назвал «Фауст», вторую — «Маргарита», третью — «Мефистофель». Но Мефистофель не имеет темы. Это лишь драматически-карикатурное преломление мелодий Маргариты и Фауста.
Мне и сейчас приятно вспомнить, как я пришел к своей выдумке. Я еще буду разгадывать вас, извечные тайны искусства!
8
Моя дочь Козима иронически посмеивается, когда я рассказываю ей о встречах с хорошими людьми. И ведь странно, что многие эти встречи происходили у нее на глазах.
— Ты ужасно восторженный! — говорит она. — Где ты их выкопал? Можно подумать, что мир кишит замечательными личностями!
— Вот именно — «выкопал». Это ты хорошо сказала. Разумеется, если ждать, что набредешь на сокровища, это может и не случиться. Но если искать неутомимо, с верой в душе, окажется, они лежат не так уж глубоко. А если и глубоко? Почему не пытаться добыть их? Но мы не замечаем и того, что близко.
— Я и забыла, что ты счастливчик, — говорит Козима с легким пренебрежением и горечью, заметной лишь для меня. — Тебе чертовски везло!
В этом она права. «Везло»! Разве это не подарок судьбы, что ко мне в Веймар приехал однажды, — нет, не приехал, а забрел не кто иной, как Ганс-Христиан Андерсен? Метель была страшная, и он порядочно промерз. Об этом можно было догадаться по его носу, но не по глазам. Они излучали такое тепло, что от этого даже в моей комнате стало уютнее. Козима не может не помнить этого — она сама открыла ему дверь.