Шрифт:
Душно показалось в комнате, накурено. Андрей Данилович подождал, когда шум поутих, когда гости отвлеклись на другое, и тихо закрыв за собой дверь, прошел в сад. Ноги ныли в узконосых чешских туфлях, плечи и спину давила, пригибала тяжесть. Присев на скамью под грушу, он скинул туфли и поставил ноги на землю; влажноватая и прохладная земля щекотала ступни холодком и оттягивала прохладой из тела усталость.
Из дома в сад вырвалась музыка: включили проигрыватель. В комнате загрохотали столом — его убирали, чтобы освободить место для танцев.
8
Тяжелая, притянутая к косяку тугой пружиной дверь парикмахерской открывалась с трудом. Входя, Андрей Данилович обычно делал вперед быстрый шаг, но сегодня, разомлев от жары, чуть замешкался, и дверь сильно толкнула его в спину. По застланному линолеумом полу он прошел в зал, сладко пахнувший одеколоном, кремом и пудрой, сел в кресло и, морщась, посмотрел в зеркало. Лицо, воспаленное жарой, выглядело усталым и помятым, как после сна на солнцепеке, морщины на лбу и у рта от пыли стали резче, словно кто для рельефности обозначил их тушью. Он достал платок и отер лоб — платок посерел: летом воздух в городе всегда был густо пропитан пылью, хотя по улицам ходили поливальные машины, веером разбрасывая воду по горячему оплавленному асфальту дорог и тротуаров.
Женщина-парикмахер спросила:
— Будем бриться?
— Угу, — кивнул он.
Руки ее, белые и гладкие, пахли земляничным мылом, работала она неторопливо, но ловко, и от теплой кисточки на щеках и на подбородке нарастала, раздувая лицо, густая пена, на ее поверхности вспухали и лопались пузыри. Женщина стала править на ремне бритву: шарк-шарк… Лезвие, отразив от окна свет, ударило по глазам блеском.
Андрей Данилович чуть отвернул голову и подумал о том, что лето проходит в бестолочи. Поехав еще в начале его по настоянию жены посмотреть, как строят дом, он зашел по пути сюда, в парикмахерскую. Брила его тогда вот эта женщина с белыми от крема руками и строгими, в ниточку, черными бровями на кремово-белом лице. Стройка находилась недалеко — на соседней улице. Посвежевший после бритья, он быстро зашагал в ту сторону, надеясь в глубине души, что там пока еле-еле справились с фундаментом, но свернул за угол и увидел: над забором узкой полоской поднималась уже стена дома. Дальше он не пошел, потоптался на углу, посматривая на стройку, а потом отправился по улицам куда глаза глядят: пересек площадь с выходящим на нее высоким зданием, прошел мимо стоянки такси с будочкой в шашечках… Шел, помнится, мимо городского сада. Солнце садилось, а сад был огорожен высокой решеткой, и, казалось, там, за деревьями, мигает большой фонарь. Незаметно вышел в ту часть города, где уже давным-давно не бывал, и здесь, на одной из улиц, охватило его внезапно непонятное чувство, будто все тут ему хорошо знакомо. Но он мог поклясться, что раньше не видел этих домов с магазинами, с кафе, с аптекой за сплошным стеклом первых этажей. Да и заметно, понятно было — все здесь построено недавно, ну, года три, пять лет назад… Решил сначала, что чувство знакомости вызвал запах свежего хлеба из магазина: вспомнились деревня, мать, вынимавшая по утрам из печи горячие румяные буханки. Только подумал так, как догадался — другое… В этих краях находится школа, та самая школа, где в войну был госпиталь. Свернул с одной улицы на другую и скоро увидел ее: стоит по-прежнему в глубине большого двора, густо заросшего сиренью, даже покрашена в тот же желтовато-розовый цвет. Он отсчитал под крышей третье от угла окно — его палата. На подоконнике сидели врозь два голубя. Нахохлившись, смотрят в разные стороны. Один голубь был белый, с чуть заметным коричневым крапом на сложенных крыльях. А другой — сизый.
Госпитали, насколько он знал по рассказам, почти у всех раненых на всю жизнь оставляли неприятие запаха лекарств, ощущение скуки, и дни, проведенные там без особых хлопот, без волнений, сливались в памяти в один сплошной, томительно-долгий день. А он остро помнил все дни. Помнил каждую мелочь. Помнил все свои чувства. Летом он любил открывать ночами окно палаты: смотрел на огни города и не переставал удивляться, что занесла его война именно сюда, где у него в сладкой тревоге холодеет сердце, вздрагивает, дрожит каждая клеточка тела, каждый нерв. Позднее, уже перед выпиской, он мог выходить в город в любой день, и к вечеру, ожидая, когда Алла закончит свои дела, неприкаянно слонялся по солнечным коридорам, листал, не видя и строчки, журналы в библиотеке, отирался возле ординаторской, возле операционной. Она выходила, вешала в шкафчик халат, небрежно стаскивала с головы белую косынку и поправляла прическу, прикусывая зубами шпильки… Он каменел, замирал на месте.
Похрустывая новыми сапогами, рассыпая орденами мягкий звон, догонял он ее за госпиталем и брал под руку.
Ночью снова открывал в палате окно, смотрел на город, на звездное небо, и жизнь впереди казалась большой, бесконечной, наполненной глубокого смысла (войну он не принимал во внимание, не верил, что его могут убить).
Прошло больше двадцати лет. И вот…
Андрей Данилович завозился на кресле, и парикмахер спросила:
— Беспокоит?..
— Нет, нет… Так я, — волосы потрескивали под жалом бритвы, но бритва ходила по лицу неощутимо, легко.
…У госпиталя он больше не был: не хотелось воспоминаний. А на стройку зачастил — не проходит и двух недель, как едет посмотреть на дом. И сам не знает — зачем? Едет, старается представить, насколько выросли стены, но всегда оказывается, что поднялись они повыше, чем он предполагал. Домой возвращался хмурым, усталым.
— Освежить? — спросила женщина.
— А-а?.. Да, да. Освежить… Лучше «Шипром».
Одеколон покалывал кожу. Она отерла его лицо салфеткой, и Андрей Данилович открыл глаза. Морщины па лбу распрямились, стали не так заметны, а лицо побелело, словно от бритья и одеколона с него сошел загар. Вставая, увидел в зеркало, как к женщине подошел парикмахер-мужчина в распахнутом халате.
— Ольга Александровна, одолжите бритву, — попросил он.
Она выдвинула из стола ящичек.
— Берите. Все тут.
В ящичке лежал набор бритв с разноцветными ручками. Парикмахер выбрал одну и сказал:
— С легким сердцем вы всегда выручаете, поэтому и бреют ваши бритвы отлично. А вот я как-то у Осиповой попросил, так работать невозможно: елгозит по лицу клиента и все тут. Видно, жаль ей бритву-то было давать.
— Любить, Коленька, свою работу надо, да за инструментом следить, — усмехнулась женщина. — Вот и не будут бритвы елгозить.
Прохлады к вечеру не прибавилось, небо на закате было красным, и улицы казались розовыми. У машин на поворотах загорались ветровые стекла. Дома нагрелись за день, от стен пахло жаром… Кран на строительстве, позванивая, легко поднимал с земли штабели белых кирпичей — уже на уровень четвертого этажа. Кирпичная укладка огненно бордовела наверху, словно накалялась в отсвете заката; каменщики поспешно — будто боялись обжечь пальцы — хватали кирпичи, бросали на такой же пламенеющий слой раствора, постукивали по ним рукоятками мастерков.