Шрифт:
В море играют звезды. Я смотрю. Направо, за Кастелью – Ялта, сменившая янтарное, виноградное свое имя на… какое! Ялта… солнечная морянка, издевкой пьяного палача – Красноармейск отныне! Загаженную казарму, портянку бродяжного солдата, похабство одураченного раба – швырнули в белые лилии, мазнули чудесный лик! Красноармейск. Злобой неутолимой, гнойным плевком в глаза – тянет от этого слова готтентота.
Новые творцы жизни, откуда вы?! С легкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвете самую память Руси, стираете имена-лики… Самое имя взяли, пустили по миру безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили Тебя – какими чарами? споили каким вином?!
Народы гордые! Попустите вы стереть имя отчизны вашей?! Крепись, старая Англия, и ты, роскошная Франция, в мече и шлеме! Крепким щитом прикройся! Не закачайся, Лютеция, корабль пышный! не затони в зашумевшем море человечьего непотребства! Случиться может… И ты, Лондон гордый, крестом и огнем храни Вестминстерское свое аббатство! Придет день туманный – и не узнаешь себя… Много без роду и без креста – жаждут, жаждут… Много рабов готовых. Груды золота по подвалам, и много пустых карманов.
Я смотрю в сторону бывшей Ялты. Ее не видно. Но знаю я: течет и течет туда награбленное добро, поснятое с живых и мертвых. Течет – к морю. В море стекают реки. Течет через сотни рук, подымается на фелуги, на пароходы – плывет в Европу, на Амстердам, на Лондон… за океаны, на Сан-Франциско… Берегись, старая Европа, скупщица! не растеряй чудесное ожерелье славы! Кто знает?!
И вы, матери и отцы родину защищавших… да не увидят ваши глаза палачей ясноглазых, одевшихся в платье детей ваших, и дочерей, насилуемых убийцами, отдающихся ласкам за краденые наряды!..
А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и ворами и, пожирая остатки прошлого, назоветесь вождями мертвых.
А она все сидит и томит-стонет:
– Ну, как же быть-то… с детьми-то как?.. Михайла Васильич принес горошку, последнее. Сам ест желуди и горький миндаль, мелет на кофейной мельничке виноградные косточки и печет из них какие-то пирожки… опыт над собой производит и пишет работу. Вы понимаете, он уже… не в себе. Ну, как же? Конечно, я отдам ожерелье… пусть хоть три фунта…
Я не могу сидеть, слушать… Я ухожу и брожу по саду, путаюсь по кустам, натыкаюсь на кипарисы, ищу дышать… Душно от кипарисов, от треска цикад, от неба… Ночь черная, ободок молодой луны давно свалился. Подходит урочный час – ходить начинают, с лицами в тряпках – в саже, поворачивать к стенке, грабить. Защитить некому. Могут прийти с минуты на минуту. Загремят в ворота и крикнут слово, отпирающее все двери:
– Отворяй, с ордером из Отдела!..
А соседи ткнутся головами в подушку и будут слушать…
В Глубокой балке
В море начинает белеть – в море рассвет виднее, – но горы еще ночные, в долинах – мгла. Намекают по ним беловатые пятна дач. Время идти в Глубокую балку, по холодку, – рубить.
Топор и ремень со мной. Я поднимаюсь на гребень горки. Все – на пороге нового дня и – спит. Невесело просыпаться.
Серые виноградники по холмам, мутная галька пляжа… красный огонь на вымпеле!.. Не ушел еще «истребитель». Семеро могут встретить еще одно утро жизни. Я напрягаю глаза – в серую муть рассвета. Видно на посветлевшем море, как суетятся на пристани темные пятнышки. Их ведут – запоздали? Делают это обычно глухою ночью. Или хотят показать, как встает над родными горами солнце, в последний раз?..
Я неотрывно смотрю. Погасает огонь на вымпеле, начинает дымить труба. Почему петухов не слышно? Не погромыхивает с шоссе раннею таратайкой? Или пропали звуки?! Дробная сверль свистка – единственный знак рассвета?..
Нет… Я слышу унылый крик – неумирающий голос с минарета. Стоит над городком белая, тонкая свеча – и только одна она еще посылает измученный привет утру. Только она одна кричит воплем, что над горами, над городком, над морем, над всем, что на них и в них, пребывает Великий Бог, и будет пребывать вечно, и все сущее – Его Воля. Вознесите Великому молитву за день грядущий!
Пенится за кормой, и, бросая дугою след, «истребитель» уходит в море. Пошел – на Ялту.
Их было семеро, с поручиком-командиром. Татары больше. Долгие месяцы держались они в лесах и камнях, на перевале, в снегах и ливнях. Грозили и не сдавались. По Крыму их были сотни – не захотевших неведомой им Европы. Ловят перепелов на дудочку, селезней на утиный «кряк». Их поймали заманкой: объявили – прощение. Они спустились с оружием – своей честью – почерневшие и худые, с тревожно-сверкающими глазами застигнутой горной птицы. Они ходили по городку тревожно, плечо к плечу, приглядываясь к углам, прислушиваясь к ночным моторам. Они стереглись ночами, не выпускали из рук винтовки. Они поглядывали к горам, где камни были для них – родное: из камня выросли их аулы. Пока – им не разрешали туда вернуться. Их возили на фаэтонах: смотрите – друзья, союзники! покорились! Их кормили бараниной и поили вином – братались. И тенью следовали за ними ясноглазые люди в коже. Их выпытывали приятельски о лихой жизни на перевале, об оставшихся там глупцах, о тропках… Потом – отобрали оружие: теперь мир, и они завтра поедут в свои деревни. Потом их забрали, ночью. Потом… сегодня уедут дальше. Уехали. С ними могут покончить в море – швырнуть с камнями…
Я долго стою на горке, смотрю на кипящий хвост.
Может быть, тут же, на берегу, их жены, матери… или из деревень горных видят черную лодочку на море и не чуют. Радуются прощенью, ждут: власти нельзя не верить. Слезы выплаканы давно. Теперь – ослепнут. Так ослепла старая татарка, над которою сжалились осенью, отдали задыхающееся тело ее офицера-сына, забитого шомполами. Она вымолила его, выбила головой у камня, в ногах у палачей была.
– Теперь можешь везти! – сказали.
И она, счастливая, на горной глухой дороге целовала его в погасающие глаза, приняла его вздох на родных коленях. Глухие буковые леса слушали ее тихий плач – да камни. Да старик возница, сосед-татарин, тер кулаком глаза.