Шрифт:
Глубочайшая ирония жизни Баумера заключалась в том, что последующие годы принесли ему горькое разочарование. Его тревожила не собственная карьера, а Германия. Месяц за месяцем он ждал осуществления всей программы национал-социалистской партии… Но этого не произошло, а Баумера все сильнее и сильнее грызла тревога. По ночам он лежал без сна и вел с самим собою долгий спор. С одной стороны, Германия вооружается и становится мощной. Этому он был рад. Обет уничтожить безработицу выполнен; все, что касается единства нации, международной политики, блестяще осуществлено. Но с другой стороны, где же обещанное партией ограничение всех окладов до одной тысячи марок в месяц? Как насчет ликвидации спекулянтов или охраны мелких предприятий? Годами он отдавал кровь своего сердца за программу, которая была бы и национальной и социалистической. Почему же, спрашивал он себя, теперь выполняется только половина этой программы? Он не находил ответа, а каждый месяц возникали все новые вопросы, и накапливалось все больше горечи. И перед началом войны Баумер был глубоко несчастен и разочарован.
Война сразу же захватила его целиком. Патриотические чувства и прежний азарт борьбы вновь вспыхнули в нем перед лицом угрожавшей фатерланду опасности. Теперь он понял, что «пушки вместо масла» были необходимой политической линией, а себя он обзывал брюзжащим дураком.
В порыве энтузиазма он бросился к своему партийному начальству. Он просил, чтобы его отправили на фронт. Партийный начальник улыбнулся, похлопал его по плечу и сказал, что победу обеспечат двадцатидвухлетние, а не те, кому уже четвертый десяток. А между тем есть и другая работа. В этой войне моральное состояние рабочего класса будет иметь решающее значение. И такие, как Баумер, должны следить, чтобы тыл не нанес армии удара в спину, как это случилось в 1918 году.
Через неделю Баумер снова стал партийным чиновником. Незадолго до падения Франции он получил повышение: его назначили арбейтсфронтфюрером на танковый завод в Дюссельдорфе, то есть на довольно ответственный пост. Сейчас, когда он вспоминал первые два года войны, ему казалось, что они прошли для него в каком-то восторженном угаре. Были, конечно, и трудности, но они представлялись сущими пустяками по сравнению с триумфами обновленной, воскресшей Германии.
Теперь угар прошел, а трудности громоздились перед ним нескончаемой горной грядой. Карабкаешься с одной горы на другую, выбиваешься из сил, а конца не видно. И когда силы иссякают, останавливаешься на минутку, чтобы взглянуть действительности в лицо, и видишь, что лицо ее уродливо, что конечная цель теряется в мрачном непроницаемом тумане. Мечта все не сбывалась. Выполнение обещаний… откладывалось на неопределенный срок.
Баумер вздохнул. Он провел рукой по лицу и поежился, хотя ночь была теплая. И наконец стал засыпать.
4 часа утра.
Веглер приходил в сознание медленно, словно водолаз, всплывающий с морского дна на поверхность. И совсем как водолаз, который вслепую пробирается из могильного мрака вверх, преодолевая один слой тьмы за другим, подвергаясь различным давлениям и смутно различая вокруг меняющиеся формы жизни, — так и Веглер постепенно всплывал к воздуху и свету, к знакомым вехам внешнего мира. На каком-то этапе этого слепого восхождения мозг его начал работать опять, но вяло, сквозь тупое оцепенение, как медленно оживающий мертвец. Веглер, разумеется, ничего этого не сознавал; нет волшебства, равного волшебству химических процессов в организме или трепетанию той тонкой, витой нити, которую называют человеческой мыслью. Но для его мысленного взора мир тьмы уже не был непроглядно-черным. Он стал красным, и очень смутно, словно сквозь темные, густо-красные очки, Веглер увидел силуэты бегущих людей и языки пламени вдали.
«Что же дальше?» Это была первая мысль, шевельнувшаяся в его сознании. Он еще не понимал ее смысла, но в мозгу монотонно повторялось одно и то же: «Что же дальше?» И потом: «Я просыпаюсь. Я спал… Нет, я болен. Должно быть, я болен, потому что во сне… Что со мной? Боже, что со мной?»
Не успел он в первый раз открыть глаза, как пришло ощущение, которое заранее мог бы предсказать доктор Цодер, так как оно было характерно для такого ранения. В животе, в том месте, где была вставлена резиновая трубка, Веглер ощутил болезненную пульсацию. Цодер, однако, не мог предвидеть, что на какое-то мгновение Веглеру почудится, будто он — на заводе у своего парового молота и стук этой гигантской махины отдается в животе пульсирующей болью. Так бывало каждый день в течение двенадцати часов: когда три тонны разъяренного металла били в чугунную болванку, которую Веглер держал щипцами, казалось, даже пол оседал с протяжным стоном, и при каждом ударе в животе словно что-то обрывалось.
Он открыл остекленевшие глаза. В расплывчатом фокусе он увидел некрашеные сосновые стены, спинку койки в ногах. В комнате не было никого — и сама комната была лишена для него всякого значения.
Веглер провел языком по губам. Губы пересохли и потрескались. Он уловил тяжелый тошнотно-сладкий запах эфира. Мозг его неверно истолковал этот сигнал. «Газ!» — мелькнула у него неясная мысль. И тотчас же память чувств подсказала одно неприятное воспоминание. Много лет назад с ним произошел случай, о котором он всегда думал со жгучим непреодолимым стыдом. Ему было тогда под тридцать, он жил в Кельне. Какое-то не совсем обычное поручение привело его в аристократический пригород. Присев отдохнуть в парке, он невольно подслушал оживленный разговор двух нянек. Одна, судя по акценту, была англичанка. Густая зеленая изгородь отделяла от него девушек, и он мог слушать, не боясь, что его заметят. Обе, как он понял, ненавидели свою работу и терпеть не могли детей. Веглер лениво прислушивался, забавляясь этой беседой, пока англичанка по имени Эмили не стала поучать подругу.
— Когда мой начинает орать, — сказала она, — я уж знаю, как заткнуть ему глотку. Конечно, при мадам так делать нельзя, но ее, слава богу, днем почти никогда нет дома. Кухарка, правда, знает, но ей наплевать. Я открываю газ в духовке, понимаешь, Марлен? И на минутку сую туда этого выродка головой. Уж поверь мне, он потом целый день и не пикнет. От газа он спит, как котенок.
— Но разве это не опасно? — с тревожным любопытством спросила другая.
— Ни капельки. Им это не вредит, понимаешь. Конечно, если свиненку уже около года, тогда трудно. Очень брыкается. Но я никогда не нанимаюсь к детям постарше. Уж очень много возни.
— Господи… надо же придумать!.. А вдруг он возьмет да помрет?
— Не будь дурой, Марлен. Еще чего! Само собой, не надо держать его над газом долго. Для него же лучше, если он спит, а не орет целый день, — разве нет?
— Не знаю. Как-то боязно!
— Ну и дура! Я больше всего на свете не выношу детского рева. А ты делай, как хочешь.
— Что ж… может, попробую. Ты это здорово придумала!
Девушки пошли дальше, а Веглер сидел в остолбенении. Он вообще любил детей, обожал своего сынишку, и ему не верилось, что этот чудовищный разговор он слышал наяву. Ему хотелось думать, что это была только шутка… Но нет, какая там шутка, подсказывало ему смятенное сердце. У девушки был такой самодовольный, такой грубо-веселый голос!