Шрифт:
— Ай, как здорово! Потрясающе! — произнесла Таня и, тоже скосясь на Людмилу, с мальчишеской лихостью откусила половину огурца, захрустела им так аппетитно и звучно, что Ольга остановила ее с упреком:
— Таню-уша, ты всех оглушаешь… В конце концов ты девочка, а не грузчик.
— Мамочка, я живу в демократической стране и могу жевать как хочу! Да здравствует свобода, ура и прочее!
«Эту молчаливую Люсю не приняли ни моя насмешливая Таня, ни сдержанная Ольга», — вновь решил Крымов, почему-то жалея чужую, остроносенькую, в марсианских очках девушку, появившуюся в их семье, и, пытаясь разрядить напряженность за столом, сказал:
— Знаешь, дочь, у Чехова в его прекрасной «Степи» есть место, где один персонаж, Дениска, ест огурец. Там приблизительно так: он отошел в сторону, сел и так стал грызть огурец, что лошади оглянулись на него.
— Вот какой молодец! — воскликнула Таня и захлопала в ладоши. — Вот это, я понимаю, мужичок — перепугал насмерть лошадей. Но я не читала «Степь». Мы не проходили. Я только видела фильм. А мы вот что проходили: Ванька Жуков, пятидесятилетний мальчик, отданный в учение сапожнику Алехину, в ночь под Рождество не ложился спать и так далее…
— Пятидесятилетний мальчик? — пожал плечами Валентин. — Что за глупость! Что за нелепица!
— А потому что чертовски надоело слушать на уроке литературы про Чехова — Ванька, да Ванька, бедненький, забитый, без золотого детства, и еще: дети при царизме жили в невыносимых условиях, в лаптях, работали по четырнадцать часов в сутки и питались селедкой. А потом еще: сумерки человеческой жизни, все погрязли в пошлости, в разведении крыжовника, и только одна мечта — о небе в алмазах и садах через двести лет. Терпеть не могу нашу Маригенриховну… жердь, сухарь в юбке, старая дева, губы накрашены бледной краской, а говорит в нос: гу-гу-гу…
Таня, продолжая грызть огурец, изобразила выражением своего подвижного мальчишеского лица Маригенриховну, «сухаря в юбке», и это гудение под нос, потом вызывающе скорчила рожицу Валентину, глядевшему на нее суровым взором, заговорила, все больше оживляясь:
— С ней с ума сойти можно! Однажды она вызвала к доске Кудинова, есть у нас в классе такой балбес с гиппопотамским басом, чтобы тот прочитал стихотворение Маяковского «Паспорт». Кудинов вышел, ногу отставил и начал буквально орать: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!» — а Маригенриховна вдруг встала, зажала уши, зашла Кудинову со спины и оттуда как завизжит: «Что за безобразие!» Кудинов остолбенел, ничего не сечет, как корова перед фотоаппаратом, и никак не может рот закрыть от растерянности, а потом затоптался, как верблюд на сковородке, поворачивается к Маригенриховне, и мы тут чуть со смеху не умерли. Кто-то из наших остряков приколол ему на спину листок бумаги, а там большими буквами: «Не хочу учиться, братцы! Хочу жениться!» Понимаешь, папа? Прелесть какая…
Таня захохотала неудержимо, лукаво оглядывая всех, сверкая юной чистотой зубов, льняными, сплошь выгоревшими на солнце волосами, и Крымов не смог удержаться при виде веселья своей любимицы. Он прикрыл лоб ладонью, затрясся в беззвучном смехе, казалось, вовсе некстати, и тут вновь донесся до него укоряющий голос Ольги:
— Таню-уша, какая ты, право! Ты никому не даешь ничего сказать. И постоянно употребляешь какие-то невероятные слова из вашего школьного жаргона.
— Бред, — фыркнул Валентин. — Абракадабра.
— Не бред, а прелесть, — возразила Таня и с тем же лукавым вызовом мелькнула глазами в направлении молчаливой Люси, спросила неожиданно важно: — А вы, Людмила Васильевна, тоже, наверное, думаете, что это бред? А? Правда?
Людмила подняла от тарелки марсианские очки, старательно и опрятно вытерла губы бумажной салфеткой, выпрямилась за столом так, что ее жалкие в своей неприметности грудки обозначились под майкой гордыми бугорками, сказала тонким голосом совестливой девочки:
— Они хулиганы. Так нельзя издеваться над учительницей. Их надо исключить из школы.
— Не хулиганы, а хорошие ребята, — живо возразила Таня. — И не их надо исключать, а Маригенриховну. За то, что задушила нас скукой и всякой примитивной чепухой!
— Она несчастливая женщина…
— Счастливыми бывают только дураки!
— Значит, они не дураки, дочь.
— Не понимаю, папа…
Крымов вмешался в разговор с предосторожностью, какую всякий раз проявлял, когда Таня начинала горячиться, доказывая свою правоту, разрушая все на пути к собственной истине, и, заметив вишневый румянец на щеках дочери, этот первый признак несогласия, угрожающего перейти в бесполезную страстность истиноискания, договорил примирительно:
— Не дураки, дочь, потому что счастливы. — И успокоив взглядом засмеявшуюся Таню, обратился к Людмиле давно выработанным тоном почтительной простоты, каким разговаривал с приглашенными на кинопробу молодыми актрисами: — А вы, Люся, на одном курсе с Валентином учитесь?
— Нет.
— А чем вы занимаетесь? Где учитесь?
— Я работаю.
— Где?
— Вячеслав Андреевич, вам не понравится моя профессия.
— Но раскройте секрет, если это возможно.
— Отец, — вмешался Валентин, насупив темные брови, — ты задаешь Людмиле вопросы, как на экзамене. Не все ли равно в конце концов, чем занимается невеста твоего сына. Любят не профессию, а человека.