Шрифт:
И выжидающе уставился на него.
– Не до еды мне ныне. С утра кусок в горло не шел и сейчас не желаю, – угрюмо откликнулся он и кивнул. – Наливай, – а пока я набулькивал в кубки темного вишневого меду, он попросил: – А касаемо бояр, то когда закончим нашу с тобой говорю, сами к ним выйдем, но до того, сделай милость, не пущай их сюда вовсе.
– Никого? – уточнил я.
– Никого.
– И… Семена Никитича?
– И его тож, – тяжело вздохнув, подтвердил он. – Веришь ли, но я их отвратных рож видеть не могу.
– То есть как? – оторопел я. – Ты же сам их и в Москву вернул, и к себе приблизил, и в Малый совет ввел.
– Сам, – мрачно согласился он. – А теперь жалею. Я хошь и осерчал на тебя по глупости, но и не обезумел, чтоб советы твои мудрые из головы повыкидывать. Помнишь, учил ты меня, – и он процитировал. – Слушай, что человек говорит, но думай, зачем он это говорит, ибо даже птицы не попусту, но для чего-то щебечут. Вот я и стал… прислушиваться, да призадумываться.
«Поздновато, – отметил я про себя, – ну да лучше поздно, чем никогда».
– И что понял?
– Да у всех на уме одно: дай, дай, дай…., – он брезгливо поморщился. – И в глазах одно: выпросить, выклянчить, на худой конец высудить. А когда меня собор на государство избрал, они ровно с цепи сорвались. Один с просьбишкой, второй, третий… И все в ноги кланяются, чуть ли не лбами об пол стукаются от усердия превеликого. Напрасно я им доверил, – и он уставился на меня, очевидно, надеясь на сочувствие.
– Странно не то, что дураки не оправдали твоего доверия, государь, а то, что ты этого от них ждал.
Губы его скривились, но он не стал возражать, с горьким вздохом заметив:
– Вот и Ксюша тако же сказывала, когда я ей пожалился. Мол, а чего ты хотел-то от них? Про таковских еще в Библии поведано: «Сии мужи помышляющий суетная, и совет творящий лукав в граде сем». А еще сказывала, что мол, был у тебя один, кто об ином помышлял, да ты сам постарался, изгнал его. А ведь и впрямь, сколь мне памятается, ты для себя ни разу ничегошеньки не попросил. И жизни своей для меня не щадил. А я тебя…, – Годунов осекся и опустил голову.
Я молчал, ожидая продолжения. И дождался. Но неожиданного. Федор заплакал. Нет, не в голос, сумел он сдержаться, но слезы по щекам полились и на столешницу звонко так: кап, кап. На третьем кап я спохватился и, на ходу посоветовав выпить медку, пулей вылетел из кабинета и отдал команду стоящим возле двери телохранителям:
– Метелица, здесь оставь двоих, а сам с остальными на крыльцо. И внутрь ни единой души не пускай.
– И бояр?
– Их в первую очередь не пускай, – уточнил я. – Нас с государем тревожить только в крайнем случае. Ну, к примеру, домик наш вдруг загорится или татары поблизости появятся. А ты, Дубец, если кто-то от царевны или Марины Юрьевны прибудет, понадобится им чего-то, сам от моего имени распорядись, чтоб предоставили все нужное.
Я чуть помедлил, прежде чем вернуться обратно, но, логично рассудив, что навряд ли Годунов уймет слезы за минуту, громко кашлянул, предупреждая, и вошел в кабинет. Так и есть, Федор продолжал горестно всхлипывать, совсем по-детски утирая кулаком слезы. Увидев меня, он прошептал:
– Серчаешь поди на меня, – я не успел напомнить, что ответ на это я ему уже дал, как он продолжил: – И правильно серчаешь. Я сам полжизни бы отдал, ежели б мог сызнова с того дня начать, когда ты с победами воротился.
– Сейчас не о том думать надо, – отмахнулся я.
Нет, слушать такое о себе лестно, спору нет, но не когда Москву осаждают татарские полчища.
– Нет, о том, – заупрямился он. – Мыслишь, поди, что вот, беда стряслась, так я сызнова к тебе. А я не потому. Я куда ранее многое понял. Еще в день твоего отъезда, когда песни твои услыхал. Я ж хоть в оконце свое и не выглядывал, затаившись сидел, но слушал. Тогда-то и понял кой чего. Да и мудрено не понять, коль ты их не голосом – сердцем пел, всю душу для моей сестрицы-разумницы наизнанку выворачивал. И столько любви в них было, что я мигом уразумел – оговорили тебя, будто ты того…. Не может человек сердцем лгать. Уста лживые – сколь хотишь, а сердце – оно завсегда правду сказывает. Уже тогда хотел все отменить – и указ, и опалу. Потому и выскочил тебе наперерез, чая, чтоб ты хошь единым словцом меня о милости попросил.
– Так ведь мне…., – начал я, но Федор торопливо замахал на меня руками.
– Молчи, молчи, ничего не сказывай. Сам ведаю, что ты не виноват и не в чем тебе каяться. Токмо мне твоя просьбишка лишь яко предлог требовалась. Ну что я могу поделать, коль обычаи на Руси такие?! А ты, ишь, кланяться-то не свычен, да и обида душу терзала, ну и оттолкнул меня своим словцом.
Мда-а, получается, угадал я тогда. Действительно, готов он был пойти на примирение. А у меня, дурака, гордыня взыграла.