Шрифт:
Фигуристка заскользила к выходу, чуть пристукивая коньком о лед. Громкая полька, сопровождавшая ее выступление, оборвалась, и стала слышна другая музыка, словно таившаяся в тени бравурных жестко-металлических звуков; тихая и печальная мелодия облеклась в слова, до странности знакомые, но Стрешнев никак не мог вспомнить, кому они принадлежат:
Пора золотая Была, да сокрылась; Сила молодая С телом износилась. До поры, до время, Всем я весь изжился, И кафтан мой синий С плеч долой свалился!— Ну как, сердечко не покалывает? — спросил Окунев, подсаживаясь к нему.
— Ты о чем? — отозвался Стрешнев, хотя отлично понял его вопрос.
Окунев засмеялся неприятным рассыпчатым смешком.
— Не гордись, Сережа, все через это прошли. Тянет дорожка-то?
— Ну, тянет… — с вызовом бросил Стрешнев.
— Ничего, привыкнешь, — покровительственно сказал Окунев. — И потом, видишь ли, в каждом положении есть свои хорошие стороны: чемпион — звание переходящее, а экс-чемпион — пожизненное. Как генерал в отставке — одни почести и никакого риска.
— Я не считаю, что окончательно отвоевался, — нехотя ответил Стрешнев.
— А-а!.. Прожить вторую жизнь в своих учениках — так, кажется, это называется? То, да не то!.. Я помню, какое у тебя было лицо, когда ты побил долговязого шведа Свенсона, этого некоронованного чемпиона мира. Будет ли у тебя такое лицо, когда увидишь победу своего ученика? Сомневаюсь.
«Будет!» — с неожиданной радостью вдруг понял Стрешнев, и у него стало удивительно легко на сердце, словно он только сейчас поверил в возможность полного и настоящего счастья на новом своем пути.
Не дождавшись ответа, Окунев потянулся за папиросами. Борт шубы отогнулся, и Стрешнев увидел на его груди ленточку трудовой медали. Он с удивлением подумал, что где-то вдалеке от ледяной дорожки Окунев полезный и дельный работник. Почему же здесь он превращается в ехидного, сварливого, недоброжелательного человека? Очевидно, какой-то стороной души он навсегда завяз в трясине мелких, завистливых чувств. Но ведь сумели же такие старики, как Платонов или его, Стрешнева, постоянный тренер Лиханин, навсегда разделаться с печальным грузом прошлого! Быть может, беда Окунева в том, что он слишком давно ушел из спорта?
— Напрасно ты задаешься, — не скрывая злобы, вдруг сказал Окунев. — Думаешь, не вижу тебя насквозь? Надеешься, что рекорд будет подморожен, а? Все мы, брат, понемножку окуневы…
Стрешнев не отозвался ни словом — ему стало гадко. В памяти отчетливо всплыл случай, который произошел летом во время соревнования по легкой атлетике. Он сидел на трибуне рядом с Геннадием Куманьковым, когда Власенко едва не побил рекорд на пять тысяч метров, поставленный Куманьковым еще перед войной. Пока длился забег, Куманьков то бледнел, то краснел, хрустел пальцами и курил одну папиросу за другой, осыпая себя пеплом и, видимо, не замечая этого. Власенко показал рекордное время, но из-за сильного попутного ветра рекорд не был засчитан. Услышав об этом, Куманьков с глупо-расслабленной улыбкой откинулся на скамейке и сказал шутливо, голосом, дрожащим и тонким от пережитого волнения:
— Так можно сердце испортить…
С тех пор Стрешнев перестал здороваться с Куманьковым. Ему непонятно было, как можно свое маленькое, эгоистическое ставить выше общего. Ведь рекорд не собственность спортсмена — он принадлежит стране, народу. И вот теперь Окунев бросил ему тот же упрек. На Окунева наплевать, но, быть может, так думают о нем и Курчатов, и Платонов, и Прилежаев?..
«А, впрочем, какое мне дело до их мнения — важно сознание собственной правоты. Разве не мечтаю я, что мои будущие ученики побьют все рекорды, в том числе и мой собственный? Следовательно, я сам готов трудиться, чтобы мой рекорд был побит. Да, но ведь пока ученики станут мастерами, пройдет по меньшей мере три-четыре года… Значит, бессознательно, где-то в глубине души, я хочу, чтобы мой рекорд продержался столько лет. Чем же тогда я лучше Куманькова?.. Но нет, я не хочу этого. Сегодня я от души желал Васе побить мой рекорд. Так почему же мне так смутно и тревожно, словно я в чем-то виноват?..»
Он провел тыльной стороной ладони по лбу. Громада трибун нависла душной, давящей тяжестью. Громкая вальсовая музыка усиливала ощущение духоты. В центре круга чета Зубрицких со старательной безмятежностью порхала в сложных па конькобежного вальса. На ледяной дорожке разминалась Людмила Русанова, крупнокостная, большая женщина с крепкими, как из железа, ногами.
«А ведь она на два года старше меня», — почему-то подумал Стрешнев, поднялся и, не взглянув на Окунева, зашагал к выходу.
Когда он вернулся домой, первыми словами жены было:
— У тебя какие-то неприятности?
— Напротив! — Он протянул ей газету.
Тонкая стрелка легла между ее бровей, когда она читала заметку.
— Написано очень мило, — произнесла она неуверенно. — Только хорошо ли это?
— То есть? — Стрешнев взял у нее из рук газету и лезвием бритвы аккуратно вырезал заметку.
— Ну, как бы тебе объяснить… Знаешь, когда я слышу слова «непобежденный», «непревзойденный», мне всегда становится как-то грустно. Хочется верить, что человеческим возможностям нет меры и предела, Ты замечательный, это все знают, но разве не было бы, ну, что ли… интереснее, если б на смену тебе пришел лучший?.