Шрифт:
22 ноября.
Вчера умер Фет. Тот самый Фет, стихами которого я зачитывалась, считая чуть ли не бессмертным. Майков, Полонский, Фет — вот три писателя, на которых держится, как я думаю, вся наша современная поэзия — и уже одного из них не стало! Что толку в том, что в России много поэтов! никакие Фруги и Надсоны не заменят и строчки Фета, возьмите их десятками тысяч, всё же они — не он {Афанасий Фет (1820—1892); Аполлон Майков (1821—1897); Яков Полонский (1819—1898); Семен Фруг (1860—1916) — русские поэты.}. <…>
31 декабря.
В сущности, я очень несчастна… в смысле счастья. Мои мечты и надежды не исполняются, домашняя жизнь так тяжела. Ещё 12-ти летней девочкой, по смутному предчувствию, я твердила стихи:
“Так и рвется душа
Из груди молодой,
Просит воли она,
Просит жизни другой…” *
{* Цитата из стихотворения А. Кольцова “Русская песня” (1840), где чуть иначе: “Так и рвётся душа / Из груди молодой! / Хочет воли она, / Просит жизни другой!..”}
Значит, я тогда уже чего-то искала, заливаясь горькими слезами при мысли, что у меня нет цели жизни. О, детство, детство! Vita brevis, ars longa… {Жизнь коротка, искусство долговечно (лат.).}
О Боже мой! помоги мне! Дай мне больше разума, силы воли, у меня их так мало! Надо иметь веру. И я готова рыдать от отчаяния и молиться, со всей силой веры, на которую способна. Прежде я умела молиться, целыми часами стоя на коленях перед лампадой.
Скоро-скоро старый год канет в вечность… Тысячи людей с радостью и надеждой говорят “с Новым годом!” И я должна радоваться: ещё шаг вперёд по пути к моему совершеннолетию, а вместе с тем и к удовлетворению единственного желания — учиться. — С Новым Годом, господа! И, пожалуй, с новым счастьем! Оставив в стороне личную жизнь, отчего не пожелать всем добрым людям всякого счастья? Ведь понятие о нём до бесконечности разнообразно…
1893 год
7 января.
Однажды я подумала, что мне можно выйти замуж за старика, не моложе 67 лет, очень богатого, умного, образованного, тонкого эстетика, знатока всего изящного, который бы меня вполне понимал и относился бы скорее как отец, нежели муж. По-моему, с таким человеком можно рассчитывать на 10 лет полного счастья, а потом… пожалуй, мне больше и не надо. Счастье очень хрупко, и если выпадет его лет 10, — и этим человек должен быть доволен. Но… нет идеалов в наш век, о них можно лишь мечтать, — так и мне не найти моего идеала…
Это я говорю между прочим. В сущности же, я давно решила не выходить замуж за русского, а за француза.
Не говоря уже о франко-русских симпатиях, — мне ещё недавно пришлось узнать из книги, что от браков с иностранцами, т. е. от смешанных, родятся наиболее умные дети. А ведь, как хотите, очень приятно иметь умных детей…
30 января.
Я окончила читать дневник Марии Башкирцевой. Он не произвел не меня ни малейшего впечатления. Личность автора — в высшей степени несимпатична. Отыщите хотя одну привлекательную сторону её характера, укажите искреннее, сердечное движение в этой книге! “Я” переливается на всех страницах тысячами оттенков, от мрачного до светлого и наоборот. Не понимаю, как могли заинтересоваться этим дневником за границей: Гладстон {В 1889 году британский премьер-министр Уильям Гладстон (1809—1898) откликнулся в журнале “Nineteenth Century” на французское издание дневника М. Башкирцевой.} отозвался о нём, как об одном из величайших произведений конца этого века; другие превозносят эту книгу до небес, потому что в ней, будто бы, “весь отразился век, век нынешний, блестящий, но ничтожный {Реплика баронессы Штраль из 1-го действия лермонтовского “Маскарада”.}, и Мария Б. была его самой типичной представительницей. Бедное XIX столетие! Оно отразилось в самолюбивом, слабом и безнравственном человеке! Неужели оно, подходя уже к концу, не заслужило более лучшего сравнения?.. М. Б-ва, конечно, искренна в своем дневнике, она рисует себя такой, какой она есть; её нельзя назвать талантливой, даровитость — вот её блеск; но чудовищен этот ужасный эгоизм, под блестящей, прекрасной внешностью. Если дать прочесть эту книгу монаху, он скажет: “заблудшая, несчастная душа” и, пожалуй, будет прав. Горько видеть, как увлекаются в наше время подобными книгами…
Вы не подумайте, что я пишу это от женской зависти. Мало ли на свете людей, более стоящих зависти! Я знаю, что в глубине души своей я, в сущности, тоже нездоровый человек, моё нравственное существо с одной стороны истерзано, измучено безобразной домашней жизнью, с другой как-то разбрасывается в разные стороны. У меня никого нет… нет в целом мире человека, который мог быть мне другом, у которого я нашла бы себе поддержку. Но если судьба предоставляет идти одной по своей дороге — нужно ли, смею ли я жаловаться на одиночество?
У меня есть книги, у меня есть разум,— вот кто может и должен быть моим другом. Надо заставить сердце молчать, тогда рассудок свободнее определяет. <…>
17 апреля.
<…> Прямо передо мной портрет Наполеона I; я люблю подолгу смотреть на это прекрасное лицо, на эти необыкновенные глаза, и кажется мне, что лицо оживает, глаза загораются, и вот-вот он встанет передо мною, мой обожаемый герой, пред которым невольно преклоняешься. Сила этого гения имеет для меня какую-то чарующую прелесть. Пусть говорят мне, что он презрительно отзывался о женщинах, — в наше время последний недоучившийся мальчишка может сказать то же, но без всякого права и основания. И если бы я жила во время Наполеона и была француженкой — я воздвигла бы ему храм…
Рядом с Наполеоном — карточка о. Иоанна Кронштадтского. Даже в этом мой смешанный, пёстрый характер даёт себя знать: в моей душе могут мирно уживаться и безграничное поклонение Наполеону и почитание и вера в о. Иоанна…
19 апреля.
Я плакала, читая “Страдания Вертера”. Последние строки — “Милые, как они резвятся! Вместо моей сказки расскажи им историю несчастного друга” — невозможно читать без слёз. Боже, как счастлив тот человек, который может создавать великие произведения, которые по прошествии ста и более лет живут, говорят прямо сердцу и невольно возбуждают людей к чему-то лучшему, высшему будничной жизни? Гении — счастливейшие избранники всего человечества. Смеясь над невозможными любовными увлечениями или относясь к ним свысока-снисходительно, — я, читая Вертера, плачу над теми же страданиями, над той же любовью. Значит, есть в этом романе то, что трогает самые холодные сердца. Или мне, живущей исключительно головой, так незнакомо человеческое сердце, что истинное изображение глубоко трогает меня? — Не знаю… Но теперь нет Вертеров. А Шарлотты? Они-то, может быть, есть, но ведь Шарлотта без Вертера была бы ничто. <…>