Шрифт:
9
С горящих стен кричали:
— Город ваш, ради Бога, не стреляйте!
Стрельба стихала неохотно. К речным воротам сбежалось столько вооружённых, что и по головам, без лестниц, можно идти на приступ. Горели уже не только башня, больверк, но и стена, и храм Спасителя в городе. Вопли осаждённых напоминали обрядовое пенье отроков из огненной печи в известном действе [69] . Только им не суждено спасение, хотя они об этом пока не знали, не видя, как исказились лики в иконостасе покинутого храма... Жители лезли и лезли на стены, а из ворот с неприличной торопливостью выходил священник в сопровождении клира, с полным набором хоругвей. Он что-то пролепетал Замойскому об условиях сдачи. Его увели в лагерь, канцлер в последний раз потребовал выхода воевод под угрозой «приступа и истребления».
69
...напоминали обрядовое пенье отроков из огненной печи в известном действе. — Имеется в виду Пещное действо — старинная религиозная обрядовая инсценировка библейского рассказа о спасении трёх библейских отроков из пещи огненной.
А к шанцам на треск и дым пожара, на запах жареного, подваливали толпы из-за реки. Всем было ясно, что приступ отменяется. Ротмистры, головы пытались собрать своих и навести хотя бы видимость порядка. Неупокой с трудом нашёл литовскую пехоту, она смешалась с интендантской командой и сворой обозных слуг, так и липшей к воротам. Ловили время, когда дозволят ворваться в крепость.
Она уже вся дымила, парила, шипела и трещала, словно вмазанный в землю котёл с подгоревшим варевом. Пространство внутри земляного вала превратилось в заполненную дымом яму шагов триста в поперечнике. Оставаться там было опасно, но страшно выйти к тысячам озверевших, бессонных, разочарованных солдат и шляхтичей, орущим полукругом охвативших ворота и не растративших прикопленную готовность убивать и грабить. Кому-то надо выйти за священником. Все знали кому.
Щурясь на тускло багровеющую реку, не оборачиваясь на издевательские и благословляющие оклики, на мостки через ров ступил Фёдор Иванович Лыков, главный воевода. Он отвечал за оборону города, его приказами делались вылазки, гасились пожары и подбирались самые горластые для матерных ответов на предложения Замойского. Но не его схватили гайдуки. Василий Иванович Воейков, царский представитель и соглядатай, так хитро ужался, что стал даже ниже ростом, прикрылся Лыковым, показывая, что по чину ответственности не он на первом месте. Гайдуки сдавили ему локти почище пыточных клещей. Из толпы крикнули: «Не хошь мясца, опричная харя?» Известен этот московский оборот, обозначавший пытку. О чём спросил Воейкова Замойский, требовательно и угрожающе, стоявшим поодаль было не разобрать. Царь не щадил немецких комендантов, не отворявших ворот... Прочие воеводы — Кашин, Аксаков, Пушкин — шагали с горделивой покорностью служилых, дравшихся до последнего, им же и плен — не поношение. На орущую, ощеренную железом солдатню поглядывали без видимого страха.
Воейков с опричных лет привык к поблажкам и привилегиям, везде выискивал их и добивался. Желание урвать стало частью характера. Глаза его предприимчиво зыркали по толпе, словно и в ней, готовой распотрошить его, рассчитывали отыскать заступника. И отыскали! По ту сторону траншеи, отрытой венграми для защиты пушек, стоял давний знакомец Францбек, Фаренсбах.
Что за воспоминания связывали их? На какую добрую память наёмного душегубца, метавшегося от шведов к московитам, рассчитывал опричный воевода? Никто не узнает. «Юрген, друже!» — взревел Воейков и бросился через осыпавшуюся канаву в объятия немца.
Сомнительно, что конвоиры-венгры решили, будто воевода пустился в бега. Скорей не потерпели нарушения вечного устава — шаг вправо, шаг влево... У них, как и у всех, до остервенения чесались руки. Когда они отвалились, — каждый хотел достать! — на дне канавы вместо высокого доверенного лица валялся труп.
Убийцам могло достаться от Замойского, но их товарищи предупредили его холодный гнев. Они впервые нарушили субординацию. Грозно сгрудившись вокруг любимого гетмана, заорали ему в лицо, что... Свидетель записал их претензии на латыни, выделив «abhostibus lenitatem et elementiam» — «мягкость и снисходительность к врагам»... Они высказывались проще, круто замешивая венгерские и польские ругательства и называя вещи своими именами. Король и гетман хотят остаться чистенькими за счёт наёмников! В который раз отпускают русских, чтобы они нам в спину ударили! За что кровь проливали? Ну, мы по нашим покойникам такие поминки справим («раг- entarent», облагородил свидетель, вспомнив древний обряд поминовения), добраться бы до русских горл!
Король предвидел такой оборот. Он приказал собрать надёжную команду для тушения пожаров, усилить оцепление и никого не выпускать из города. Всем находиться при своих знамёнах под угрозой казни. То ли Замойский его не понял, то ли не согласился, но вскоре первая партия жителей показалась в воротах.
Великолуцкие мещане, известные своим достатком, преувеличенным завистливой молвой, тащили сундуки и скрыни. Самое ценное скрывали под оттопыренными однорядками. Наружу выправили образки и крестики, взывая к христианской солидарности. Стрельцы сдавали коней и оружие, после чего их отпускали под солдатский ропот, до времени прижатый дисциплиной. Дорога от ворот поворачивала вдоль реки, к сожжённому мосту и Пороховой башне. Великолучане двигались намеренно медлительно, как сквозь собачью стаю. Так же неторопливо к башне пробирался огонь. Король мог надорваться, никто не собирался его тушить.
Замойский сделал единственно возможное: отправил полусотню гайдуков забрать из башни запасы пороха. Они пошли охотно в надежде поживиться. Стало известно, что в Пороховую горожане сносили золото и серебро, самое дорогое из утвари и переложенные полынью, упакованные на лето шубы. Маркитанты, привыкшие шакалить где можно и нельзя, позавидовали гайдукам. Полезли к воротам, увлекая литовских наёмников. Возмутились венгерские и польские пехотинцы, потной работой добывшие город. Теперь туда полезли те, кто отсиживался в королевском лагере. В свалке гайдуки и венгры помяли, расшвыряли беженцев. Те надавили в свой черёд, торопясь из горящего города. Они уже чуяли, чем пахнет, и видели одно спасение — уйти как можно дальше от ворот, от свалки. За русскими стрельцами выходили женщины с детьми. С ними-то и столкнулись чёрные пехотинцы, обозники, литовские гайдуки и гусары.
Неупокоя против воли увлекла к воротам и вдоль стены внезапно уплотнившаяся толпа литовских пехотинцев, чья предприимчивость подхлёстывалась бедностью. Они соображали, что к башне должны вести и потайные подошвенные ходы, замаскированные брусяными щитами. Кто-то пытался простукивать, искать. Теперь к Пороховой двигались, перемешиваясь, два потока — беженцы с соблазнительным скарбом и взрывчатая смесь воинского «мотлоха», обозлённого и на своих, и на чужих.
Что повязало с ними Неупокоя? Единый вихревой, волевой ток, рождаемый всякой толпой людей, сбитой общим мечтанием, не важно, жалким или благородным. Он-то рассчитывал иначе: поможет ротмистрам, посланным вдогонку Замойским, не допустить смертоубийства и грабежа! Неупокою даже чудилось: покуда он бежит между цепочкой женщин и напирающими солдатами, самого страшного не должно случиться... Не замечал, что, вовлечённый в безумное движение, не в состоянии не только остановить других, но и сам остановиться. Массовая воля с удивительной лёгкостью поработила его, мечтавшего руководить толпой. А страшное уже заваривалось вокруг.