Шрифт:
Во второй половине марта пришло известие, что воевода Радзивилл сжёг Дерпт.
Дерпт — Юрьев — первое завоевание России в Ливонской войне, исконно русский город, построенный ещё свободными новгородцами. Таким его привыкли за истекшее двадцатилетие считать не только московиты, но и литовцы. Покуда Ходкевич с Тодтом очищали от русских замки в своих Инфлянтах, нетрудно было сохранять видимость мира. Не заметить разорения Юрьева, не возложить вины на короля Стефана было уже унизительно.
Иван Васильевич на это унижение решился. Нагому было поручено отправить в Литву гонца с мягким запросом — для чего-де король даёт такую волю воеводам, что они ссорят государей? Стотысячная громада русского войска из Москвы не двинулась, не шелохнулась. Только всё новые посыльщики и выбивальщики отправлялись в дальние поместья, вручали детям боярским грамотки-повестки, а уклонившихся от явки били плетьми в присутствии соседей и крестьян. В отличие от короля Стефана, Иван Васильевич и дьяки Разрядного приказа возлагали надежду на дворянское ополчение. Численность его было решено довести до двухсот тысяч. Баторию со всеми его налогами и займами такое не снилось.
Гонца Андрея Тимофеева отправили в Литву в апреле. Перед отъездом Нагой беседовал с ним не только о посольском, но и о тайном.
Русские воеводы и головы, попавшие в плен под Венденом, были увезены в Вильно и сданы на береженье Остафию Воловичу и Николаю Юрьевичу Радзивиллу. Дальнейшая судьба их оставалась непонятной — выменивать их было не на кого, полоняничных денег на них государь тратить не велел, гневаясь на их «изменное неискусство». Да сами воеводы не слишком рвались на родину, зная, какие опалы ждут их там.
Нагого интересовали не воеводы, а несколько дворян, числившихся по его ведомству, как Михайло Монастырёв. Тимофеев обещал отыскать его, узнать о выкупе, Михайле же наказать, чтобы в побег отнюдь не рвался, жил тихо и полегоньку добивался свободного передвижения в пределах города. «Скажи ему, он мне в Литве нужней, нежели здесь!» По древнему обычаю, посланникам давали возможность повидаться с пленными.
И ещё одно поручение дал Афанасий Фёдорович Андрею: под Вильно живёт в своём имении некий Григорий Осцик. Во время бескоролевья он связывался с русскими посланниками, доносил им о настроении шляхты и всячески старался для избрания Ивана Васильевича. Недавно он снова дал «ведомость» о своей готовности помогать московитам в любых делах «ради покоя меж нами и обуздания зверя». Было понятно, кого он называл зверем, но совершенно непонятно, как он хотел обуздывать его.
Гонец уехал. В тягучей неизвестности тянулся сырой апрель, будто на колесо телеги налипала глина, слой за слоем. Дороги долго не просыхали, отчего у всех, особенно у людей военных, засидевшихся в Москве, возникло ощущение отрезанности столицы от остальной страны. Верховые нарочные, часто меняя лошадей на ямах, ездили по особым подорожным для срочных дел. Их подорожные подписывались руководителями приказов, а чаще самим царём. По поводу одной из них между Иваном Васильевичем и сыном произошло очередное недоразумение, невольным виновником которого явился Арцыбашев.
Андрей Толстой, вернувшись с Сии, доложил, что он придержал отвод земель монастырю — до разъяснения смысла «обмены». Вскоре приехал и Тимофей Волк. Вопреки ожиданию, он привёз всего лишь обещание Заварзина подумать об откупе податей: он-де не знает, как будет исполняться государев указ от восьмого декабря, а то крестьяне так оскудеют, что и тысячи рублёв не наберёшь. Арцыбашев послал Заварзину и сотскому Чурляеву грозное напоминание — собрать подати тотчас, не ссылаясь на указ, ибо он в силу не вошёл и будет пересмотрен. Обычно после таких напоминаний в Москву являлся обоз с мешками серебряных денег. На тысячу рублей даже в новой монете приходилось сто тысяч денежек-копеек, а в прежней — все двести. В это время Арцыбашев случайно узнал, что служилый человек царевича — Голицын выписал его именем подорожную на десять лошадей до Емца на Северной Двине.
Андрей Гаврилович и сам не сразу разобрался, почему это насторожило его. Он навёл справки о ходоках-иноках из Троицкого монастыря, более месяца проедавшихся в Москве. Те тоже воротились к себе на Сию. Арцыбашев уже по горькому опыту знал, как умеют соперничать разные ведомства и приказы, пренебрегая интересами дела. На очередном пятничном сидении он доложил Ивану Васильевичу свои соображения об указе и ввернул словечко о странной подорожной Голицына. Царевича на том сидении не было.
Андрей Гаврилович не ожидал, что сообщение о подорожной так возмутит царя. Иван Васильевич стал бледнеть и дрожать руками. Как объяснял лекарь Ричард Элмес, прежде кровь бросалась царю в голову, а с недавних пор стала приливать к сердцу, оно то побаливало, то замирало... Ричарда быстро вызвали из соседней комнаты, он дал Ивану Васильевичу какого-то отвара. Государь в молчании посидел, замерев и пережидая приступ — после болезни стал осторожен, даже привычному гневу не давал лишней воли. Затем сказал:
— Ты, Андрей, приди ко мне после вечорин.
После вечерней службы Иван Васильевич раньше проводил время с женой, а по смерти её стал заниматься неотложными делами. Когда Андрей Гаврилович пришёл к нему, Нехорошей Хлопов сказал, что к государю только что вошёл царевич Иван. Арцыбашев замялся: дело семейное, но ведь и ему велено прийти... Разве обождать?
Из-за двери доносился издевательски-гневливый голос царя:
— Житие должно до сердца доходить! Твоё рукописание едва до глаз доходит... Чаешь, Освящённый Собор тебе за царский сан уступку сделает? Так ты ещё не царь, не торопись!
Андрей Гаврилович слышал от Годунова, что после выздоровления между царём и сыном вновь что-то поломалось. Иван Васильевич даже уверял, будто увидел радость в глазах царевича, когда нарекал его наследником. Уверенность, будто царевич «торопится царствовать», стала в последнее время такой же манией Ивана Васильевича, как прежде была боярская измена. Арцыбашев окончательно решил, что лучше ему уйти, но в это время из-за двери раздалось зычное:
— Эй, кто там! Нехорошей... Андрей пришёл?