Шрифт:
2
Григорий Лукьянович Малюта Скуратов-Бельский замкнул последнее звено новгородского изменного дела.
Дьяки Безносов и Румянцев полгода слали в Москву отписки о «польских памятях» — призывах Сигизмунда Августа к новгородцам. Он безнадёжно — это отмечали дьяки — звал Великий Новгород под свою высокую руку. А правил там архиепископ Пимен, подтвердивший свою верность тем, что год назад возглавил суд над митрополитом Филиппом [4] , врагом опричнины. Теперь возглавивший опричнину князь Вяземский и Пимен поддерживали друг друга на узкой дорожке власти.
4
...над митрополитом Филиппом... — Филипп (Колычев Фёдор Степанович) (1507—1569) — русский митрополит. Публично выступил против опричных казней Ивана IV, был низложен в 1568 г., задушен по приказу царя.
Но именно они Григорию Лукьяновичу и мешали. Он круто шёл наверх. Его поддерживали Грязные-Ильины и Годуновы. Главное — верил государь. Скуратов не притворялся преданным, а был им и мог, в отличие от большинства опричных, ясно и откровенно смотреть в глаза царю, показывая бескорыстие и убеждённость, и государь раз навсегда поверил ему, как может верить только очень мнительный, но чуткий, страстный человек.
Скуратов возглавлял опричный Приказ посольских и тайных дел, то есть расследовал измены, лазучество, внутреннюю крамолу. Он оказал великую услугу государю, состряпав дело князя Старицкого, последнего из претендентов на престол из рода Калиты [5] . По материалам, представленным Василием Грязным, князь обвинён был в покушении на жизнь царя. Иван Васильевич сам отравил двоюродного брата, даже Малюте не доверил.
5
...из рода Калиты — Иван I Калита (? — 1340) — великий князь Московский, Владимирский, сын Даниила Александровича. Заложил основы политического и экономического могущества Москвы, добился у Золотой Орды права сбора монголо-татарской дани на Руси.
Теперь Скуратов угадал, что очередь — за Новгородом и Псковом, за богатейшими посадами страны.
Ему светила возможность отличиться и оказаться во главе опричнины. «Польские памяти» давали основание для начала расследования. Оно поддерживалось многочисленными «изменными речами» новгородцев, вообще несдержанных на язык. Необходимо было доказать, что и в Москве у них нашлись сообщники — в самых верхах, в приказах.
Григория Лукьяновича не смутило, что о побеге Ропа и Максима его подручные узнали от литвина Зуба. Весть оказалась верной — это главное. Вася Грязной взял мастеров на пытку.
Работать с ними долго не пришлось: едва их подвели к огню, Рои закричал, что сам боярин Данилов отпустил их за богатые поминки. Иначе как бы они сбежали из-под стражи, да по ночной Москве? Грязной задал заготовленный вопрос: «Отпустил али послал?» И мастера угадали, чего хотел от них страшный человек в чёрном с золотом зипуне.
Бежали же они не по Смоленской, а по Тверской дороге потому: в Новгороде и Пскове их поджидали люди, готовые помочь и переправить за рубеж. Они назвали Зуба, но тот исчез. Малюте было важно зацепить Данилова. Намаявшись на пытке, Данилов не признался в прямой измене, однако прельстился отсрочкой, поездкой в Новгород — для очной ставки с теми, кого назвали Максим и Роп.
Последний гвоздь забил ещё один поляк или литовец — некий Пётр с Волыни.
В Новгород он явился торговать лятчиной — знаменитым польским сукном для женских летников [6] . Но вскоре разорился и, говорили, проворовался. В таких делах отзывам новгородцев можно верить... Григория Лукьяновича не это волновало. Волынец сообщил, что в знаменитом Софийском иконостасе за образом Спаса спрятана грамота Сигизмунда Августа, присланная самому Пимену. Скуратов, выслушав и припугнув его, не сомневался, что, как бы грамота ни залетела за иконостас, она там есть и ждёт...
6
...для женских летников. — Летник — русское женское парадное платье с длинными (часто до пола) широкими рукавами (иногда разрезными). Подол украшался тесьмой, бахромой и пр.
3
Тонкий распев духовного стиха неуловимо преобразился в песню странника, бредущего по путаным и скользким лесным дорогам. Музыка безнадёжней и вернее уставных слов рассказывала о жизни человека или целого народа — нелёгкой, цепкой, сытой и голодной, кровоточившей то скупо, то обильно, но с непременной мечтой о будущем могуществе. Зачем оно, никто не знает, кроме бога. Царь — бич и меч в его руках.
Иван Васильевич дождался, когда распев истает в его душе и возвратится режущая ясность мысли о дне сегодняшнем. Тогда лишь отпустил певчих и Фёдора Крестьянина, с которым сочинял канон. Радость творения, живительное натяжение каких-то тайных струн покинули его. Мысль, освежённая полётом в запредельное, работала жадней, внушая нетерпеливое желание действовать. С недавних пор оно охватывало его особенно мучительно в ночное время.
В последний раз он думал об изменном новгородском деле. Заутра надо уже не думать, а карать. Доклад Скуратова сидел в мозгу, как деревянный клин. Доносы, записи допросов лежали под рукой. И необычная — осенняя, глухая — стояла тишина на сотни вёрст от Слободы.
Скуратов верил, что новгородцы к измене склонны. Иван Васильевич считал, что новгородцы изменяют ежечасно, всяким своим деянием и словом. Он смолоду и опасался, и не любил их своенравного и беспокойного характера, образа мыслей и устоев жизни, основанных на вольных отголосках старины. При подзабытом слове «вече» его мутило и корёжило, хотя какое уж там вече после всего, что сделал в Новгороде его дед. В Новгороде жила не то что воля, но неспокойное воспоминание о ней и застарелое, вошедшее в кровь и кости несогласие с московскими порядками.
Всё сошлось к тому, чтобы порвать стальными удилами губы норовистому новгородскому коню. Опричные давно точили зубы на самые богатые в стране северные земли. Московские посадские с привычной завистью толкуют, что северным удачливым торговцам и промышленникам пора «урезать скатерть». Немногие верят, что архиепископ новгородский, поставленный туда опричными, готов предаться Сигизмунду Августу, но даже тень такой мысли надо убивать в зародыше...
Всё это внешние и явные поводы к карательному походу. Дело царя — играть на всех своекорыстных, низких и благородных умыслах, как на цимбалах, каждого заставляя издавать унылый или резкий звук.