Шрифт:
— Ты не бидься, добра человек, — тронул Петра за руку один из них. — Кабы мы то в попрёк... А то так — отдохнул язык за ночь. Знамо, пусти уши в люди, всего наслушаешься, а наши уши день-деньской в людях. Здраво ли реку, братцы?
Ярыжки одобрительно зашумели, закивали головами, а когда шум утих, из-за спины Петра неожиданно высунулся щуплый, невзрачный мужичок — по его одёжке было видно, что он не из ярыг, не из гулящих, а, должно быть, из тех окрестных поселян, кого нужда и подступающий голод погнали на заработки в город. Почтительно стащив с головы кургузую шапчонку, он робко промолвил:
— Народ христианский имеет сумление...
Высказать своё «сумление» он, однако, не решался: виновато втянув голову в плечи, ждал дозволения Петра.
Пётр дружелюбно улыбнулся ему, показывая, что готов его выслушать, но мужичок, видать, ждал непременно словесного дозволения.
— Что молчишь-то? — ткнули его в спину. — Сказывай, что хотел!
— Сумление имеет народ христианский... Вот же как! Понеже сказывали надысь в книжном ряду... Ходил аз, грешный, туда Евангельице продать... Совсем, видит Бог, обнужал... На хлебное пропитание ходил аз, грешный, Евангельице продать... Вот же как! Мне его батюшка мой благопочивший отказал... Доброе было Евангельице, украсливое, в затылок поволоченное [106] ...
106
В затылок поволоченное — у которого обтянут кожей только корешок.
— Что сказывали-то, окомелина дубовая?! — вновь ткнули его, уже раздосадованно, посильней.
— Ох, худое сказывали, люди добрые!
— Люди добрые, а сказывали худое? — загоготали ярыжки.
— То аз к вам — люди добрые, — лепетнул мужичок. — А сказывали — в книжном ряду... И сказывали, что дело сие — бесовское... Вот же как! — Он ещё сильней втянул голову в плечи, будто ждал, что его непременно ударят. — И что... Вот вам крест, истинно так сказывали, что книги печатные будут совсем не святые духовные книги... Понеже святые духовные книги ника ко нельзе напечатать! Они брегомые Богом и непретворимы! Вот же как! А будут те книги печатные — бесовские, кощунные... Про Китовраса, сказывали, и прочие...
— Кто он есть таков сей Китоврас? Али Влас? — громко и грозно, как на допросе, спросил кто-то из задних рядов.
— Сказывают, бес, — робко ответил мужичок, но его будто не услышали — все стали смотреть на Петра.
— Пустое, — равнодушно махнул рукой Пётр. Страшный рассказ мужика был ему не в новость: слухи про богоотметные, кощунные книги, которые якобы будут печатать на Печатном дворе, поползли чуть ли не с того самого дня, как начали строить сам двор. Говорили про колядники, про «Мартолог», про «Шестокрыл», про «Аристотелевы врата», теперь вот вспомнили про Китовраса. — То навет тех, которые сами и чтут про Китовраса, — сказал Пётр, не найдя ничего более убедительного. — Токмо все их старания пустошны; кроме самих себя, им никого более не обличить.
— А сам-то ты чёл про сего Власа-беса? — спросил всё тот же громкий, грозно-допытливый голос.
— Что ж, и мне довелось, — не стал лукавить и отпираться Пётр.
Он уже решил, ежели попросят, а и не попросят, так по своей воле рассказать про Китовраса. Конечно, затея эта была опасная! Церковь хоть и не причисляла «кощуны про Китовраса» к самым вредным, богоотметным книгам, подобно «Мартологу» или «Шестокрылу», но чтение её не одобряла, считала это если и не грехом, то, во всяком случае, делом недостойным, неблагочестивым, и ежели о том, что он рассказывает эти самые «кощуны», — да ещё где, на торгу! прилюдно! — дознается царь или митрополит, им с дьяконом может не поздоровиться. Но из двух бед он выбирал худшую, а худшей была та, которую накликали на них тайные недоброжелатели, злобными слухами и пересудами настраивая против них простой городской люд. Глядя сейчас в глаза этому люду, он понимал, что разубедить его в том, что в печатне не будут печататься богоотметные книги, ему вряд ли удастся: на слово ему не поверят, а иных доводов, иных доказательств у него нет, поэтому он должен хотя бы рассказать им про этого таинственного Китовраса, которым так ловко возбуждают в них страсти, дабы узнали они, что никакой он не бес.
— ...Книга сия никакая не богоотметная. Церковь наша не именует её таковой, но токмо пустозабавной... И сам Китоврас — никакой не бес. Зверь он, человеко-конь крылатый. А история его такова. Залучил его царь Соломон некоей хитростью в силки железные и обовладел им, дабы споспешествовал он ему в построении храма, ибо не повелено было царю Соломону тесать камни железом. Китоврас научил царя, как добыть камень шамир, который был крепок, как алмаз, и тем камнем стали обтёсывать камни для храма. Когда же храм совершили, царь Соломон непомерно возгордился и стал насмехаться над Китоврасом, говоря ему, что сила его не более силы простого человека, и тем паче не более его, царской, силы, ибо я, рёк ему Соломон, обовладел тобой. Китоврас стал отвечать на такие гордостные царские насмешки, говоря, ему, что ежели царь хочет узнать ею силу, то пусть сой мет с него уже железное и даст ему со своей царской руки перстень, тогда-деи увидит силу его. Соломон так и сотворил, повелел снять с него уже железное и дал ему перстень со своей руки. Китоврас же сей перстень сглотил, и простёр крыло своё, и так ударил царя Соломона, что заверг его на край земли обетованной.
— Во, силища! — прошептал поражённо мужичок, всё ещё стоявший перед Петром с почтительно обнажённой головой. — Силища так силища! Вот же как! — повторил он погромче и обтёр шапчонкой своё маленькое, мощелуеватое личишко, словно от усилия представить мощь Китовраса его прошиб пот. — Кабы царь Соломон стал ещё и хлеб на нём пахать, ежели сказываешь, что он как бы конь был, то каких великих богатств стяжал бы он...
— Окомелина ты и есть окомелина! Нешто тебе царь — мужик, чтоб ему хлеб пахать? У того царя Соломона богатств всяких было, что воды в окияне! О том и в Писании сказано.
— Нрав же его был таков: не ходил он путём кривым, но токмо правым. И когда царь Соломон привёл его в Иерусалим, стали пред ним путь очищать, палаты и дворы рушить, понеже никак более по городу его провести нельзя было. Когда же приблизились к дому одной убогой вдовицы, возопила она к Китоврасу, моля не рушить её храмины, и он же изогнулся, не соступя с пути своего, и изломил в себе ребро, и говорит: «Мягок язык, а кость ломит».
На этом Пётр и закончил свой рассказ. Смолк. Стоял и ждал, внимательно оглядывая окруживших его ярыжек, желая узнать, увидеть, как отзовётся в их душах, в их сознании его рассказ. Притихли и ярыжки, слышно было только лёгкое сопение — признак сосредоточенности, с которой каждый из них обмысливал услышанное. Мужичок надел свою кургузую шапчонку, о чём-то поразмыслил секунду-другую, смиренно приткнув к животу иструженные руки, и, сгорбясь, тихонько попятился прочь, так и не разрешив, должно быть, своего «сумления».