Шрифт:
А он, близко придвинувшись, скорее шептал угрожающе, чем говорил:
— Попробуй сказать, что ты не веруешь… ну-ка, возьми на себя дерзость… скажи!
Она молчала. Буря волнующей мысли крутила ее, растерянную и возмущенную, — и хотелось бороться, отречься, протестовать, а язык не поворачивался и чувство, откуда-то со дна сознания, шептало:
— Молчи…не спорь… солжешь!
А он говорил:
— То-то, вот и есть… Ты честная… Ты удивительно какая честная, Виктория!.. Ты думаешь: я не знаю жизни твоей? Всю, с самой ранней твоей юности, могу рассказать тебе из года в год… И истинно, на основании именно всей жизни твоей, говорю тебе: честная ты!.. И, когда я вопрошаю тебя именем Божьим, ты ли солжешь?
— Полно вам, — нашла она в себе, наконец, слабое слово возражения. — Какая уж там честность! Если вы, в самом деле, несколько знакомы с моим прошлым, то должны знать, что, напротив, я только то и делала в жизни, что людей собою обманывала… Каждый день был комедия — обман и ложь!..
— И страдание за них, — спокойно остановил Экзакустодиан. — Великое страдание, которое несла ты, доброволицею, за ложь, ворвавшуюся в жизнь твою и не свойственную твоей прекрасной природе. Великое страдание стыдной утайки, которое ты возложила на себя не ради своей пользы и чести, не из боязни суда человеческого, но, в дружеском подвиге, ради ближних своих… Не унывай, Виктория! не отчаивайся, сестра! Много любившей много и простится…
— Слыхала это я, — горько усмехнулась Виктория Павловна. — А, вот, не знаю, слыхали ли вы, что один великий русский писатель и сердцеведец сказал однажды, что, если бы Христос предвидел, как станут злоупотреблять этими словами, то никогда бы их не произнес?
— Знаю, — холодно отозвался Экзакустодиан. — Достоевский сказал. От беса сказал. Несмысленное кощунство.
— Да? Смелый же вы критик!.. Ну, а, все-таки, не находите ли вы, о, вдохновенный человек, о, прозорливец, читающий тайное прошлое, как открытую книгу, что, в сопоставлении, например, с моей плачевной биографией, это святое обетование обращается, действительно, в двусмысленный каламбур?..
Он резко оборвал:
— Гони от себя дьявола, смущающего тебя подобными мыслями! Празднословие и кощунство! Гони!
— Не могу, — глухо возразила она, с неожиданною искренностью, — дьявол этот слишком долго живет во мне… Если выкинуть из счета только самое раннее детство, то сдается мне: всю-то жизнь, как есть, всю жизнь простоял он, мучитель, рядом со мною…
Экзакустодиан опять прервал сухо, сурово:
— Даже во плоти.
Виктория Павловна, озадаченная странным тоном Экзакустодиана, подняла на него темные, пристальные глаза, недоумевая. А он повторил настойчиво, с напором:
— Да. Даже во плоти. Что? Не догадалась? То-то, вот, слепота ваша, не просвещенных откровением вдохновенной веры! В телескопы жителей планет наблюдаете, в микроскопы изучаете, как микроб микроба жрет, а беса своего не видите, сети его на себе не замечаете..
И, сурово нахмурясь, пониженным, грубым голосом, опять почти зашептал, иногда срываясь в так свойственный ему, взволнованный лай:
— Помнишь ли ты, как встретились мы с тобою впервые в Олегове? как зимою, на снегу, под нагими древами вечереющего бульвара, издевалась ты надо мною и, не верующая, презрительная, требовала знамения, что однажды Бог приведет тебя ко мне?
— Слишком помню… — горьким звуком откликнулась она.
Он настаивал:
— Что же — получила ты тогда обещанное знамение? а? получила?
Она тяжело мотнула головою:
— Не знаю.
— Нет, не «не знаешь», — пылко поправил он, — но боишься сознаться… В ту же ночь был взят от тебя демон-губитель твой, воплощенный в сатанинской бабице, которая некогда продала отрочество твое на растление блуда… Что ты дрожишь? Думала, — первый погубитель твой, купец Паробков, помер в одночасье, так никто и не знает? Нет, сестра, — нет такой человеческой тайны, которую Господь рано или поздно не обличил бы в явность, когда восхощет Он призвать к Себе заблудшее творение свое… И не смотри на меня такими глазами, как будто я явил пред тобою чудо. Чудеса будут — ты много чудес увидишь и испытаешь на себе, но здесь еще нет никакого чуда. А, просто, Авдотья Никифорова Колымагина, в девичестве Саламаткина — покойному Парубкову родная племянница, младшей сестры его, Александры, дочь. В своей ранней юности она так же была жертвою его сластолюбия, а впоследствии, хотя и выдал он ее за Колымагина, своего приказчика и впоследствии компаньона, осталось между ним и Евдокией своеобразное приятельство, в котором он от нее ни в чем не таился. Была поверенною всех его бесовских дел и блудных утех, покуда не осиял ее Господь прозрением в ужас порочной жизни своей и не призвал из греха к покаянию…
— Не знаю, — дрожащим голосом и чувствуя себя всю захолодевшею откликнулась Виктория Павловна, — не знаю я, отец Экзакустодиан, увижу ли другие чудеса, но должна сознаться: поразили вы меня… Да, вы правы: с этою тайною моей печальной юности я давно перестала считаться… Уверена была, что все, прикосновенные к ней, уже легли в землю и позор мой унесли в нее с собою…
— Не бойся, — прервал Экзакустодиан, — позор твой нам не нужен и никто не думает употребить секрет твой тебе во зло… Ты видела: он двадцать лет спал, как в могиле… Если я разбудил его, то лишь для того, чтобы дать тебе свидетельство, что не обманываю тебя, когда говорю, что знаю о тебе все — от великого до малого — все!..
Виктория Павловна, потрясенная молчала, чувствуя, будто на мозг ее, внутри черепа, легла какая-то железная сетка, обессилившая оробелый ум, не позволяющая недоумелой мысли вылиться в слово и вырваться на волю, будто птице, запертой в клетку, будто страннику, внезапно схваченному и брошенному в тюрьму…
Экзакустодиан продолжал, победоносный, внушительный:
— Одну дьявольскую посланницу — корыстную тетку свою — ты умела понять и отстранить от себя. Но она была лишь слабейшею силою в наслании, которым ополчился на тебя ад. Но другая — молчи! не называй ее проклятого имени, потому что оно приносит тебе несчастье! — другая подчинила тебя себе, как рабствующую ученицу, сделалась для тебя идолом-оракулом, из которого глаголал к тебе развращающий бес. Научила тебя сладострастию и лжи, отравила тебя мечтами себялюбия неукротимого, жаждою наслаждений надменных, глумливых и презрительных, хитроумием обманов, разбивших цельность жизни твоей в призрачную двойственность. Лестью приковала к земле дух твой, предназначенный Господом для возвышеннейших устремлений в святейшие круги небес, поработила чистоту мыслей твоих телу, гордому, самоуверенному в победной красоте своей, грубому, сотворшему себя кумиром себе и людям, позабывшему, что оно — земля есть и в землю возвратится… О, сестра моя, драгоценное перло из ризы Господней! Если бы знала ты, как ужасна и безобразна была ты, в дивной красоте своей, тогда — зимою — на обмерзлой скамье снежного бульвара! Как нестерпимо тянуло от тебя сатанинским духом! Как живо виделся мне и чувствовался бродящий вокруг тебя и отенетяющий тебя бес!.. Но неисповедимы суды Господни и неизреченны милости его к избранным своим. Подобно бдительному пастырю, стерегущему стадо свое, не щадит Он смрадной крови волчьей… Приспел час гнева Его — и пролилась она, отверженная, в позоре и сраме! И, хотя ты не сразу сознала, но для тебя эта кровь — ради тебя пролитая — была таинственным крещением в новую жизнь…