Шрифт:
— Ну тебя! — рассмеялась Стеша, прощая мне дерзость и видя в ней признаки моего выздоровления. — А жесть эту я у себя на работе спрошу. — Она обняла Лешку за спину. — Сделаешь портрет?
— Постараюсь, — ответил Лешка и, стесняясь Стешиной нежности, отстранился.
В полночь из цеха вернулись Кононов и дядя Ваня, оба измученные и злые.
Дядя Ваня не раздумывая сразу пошел в «темницу», лег на топчан. Повалился и Кононов, и изба, погруженная в мглу, ознобисто зазвонила колокольцами…
На рассвете грубыми толчками в плечо меня разбудил дядя Ваня.
— Вставай! В Москву с Лешкой ехайте! Ребята устали…
Продукцию в Москву я никогда не возил, не видел, как делается гальваника, а потому без лишних слов собрался и пошел в цех под едва слышное напутствие подставного бугра, то и дело напоминавшего не спускать глаз с Иуды.
— Гляди, чтоб не отлучался…
— А если у него портативная рация имеется?.. Что тогда, дядя Ваня? — спросил я, настраиваясь на веселый лад.
— Брось, Гуга, ломать дурака!
Возможность встретиться с бугром еще до получки наполняла меня жаждой мести. Как бы стычка ни кончилась для меня, я выскажу ему все и поборюсь с ним в одиночку.
— Поди разбуди Лешку! — сказал я, открывая цех. — Пусть собирается в дорогу… Как видишь, он не холостяк… Попрощаться, то да се — время уйдет!
— А как я его будить буду, со Стешкой-то?!
— Обыкновенно… Как меня…
Дядя Ваня сердито нахмурился, медленно воротился в избу, косясь на магазин под двумя замками.
Присев у окна, чтобы видеть Лешку, когда он двинется в цех, я достал припрятанные письма отца и разложил их по датам, чтобы проследить события по порядку.
«Дорогой Ивери! — писал отец, пренебрегая пунктуацией, делая исключения лишь для восклицательного знака и всеобъемлющей точки, как бы поделя саму жизнь на редкие праздники и бесконечные серые будни. — Мать очень волнуется что ты не приезжаешь и писем не пишешь. Думали что приедешь на пасху. Козленка купили на вербной неделе и все время кормили его чтоб он стал как крутое яйцо. С города приехала твоя сестра. Она не захочет стать на колени. Все твои братья стали перед кувшинами с вином где мы по пасхам даем обещание Ёсе Христе. Мина говорит что вступила в партию а партия штука серьезная и не будет заигрывать с богом она говорит запрещает становиться на колени. И еще говорит что все что мы делаем есть большая дурость. Я рассердился и хотел ее ударить но вспомнил что в этот день нельзя обижать бога таким крайним поступком. Мать тоже очень обижена на Мину…
Дорогой Ивери! Когда будешь ехать домой купи мне очки чтоб я мог читать передовицу. Говорят Брежнев обещает инвалидам войны увеличить пенсию. Ты сам все там разузнай и напиши что думает об этом Москва.
Теперь Ивери сообщу что у нас радость! Помнишь красную корову Янали она отелилась. Так что скоро у нас будет сулугуни приезжай. Конечно ты теперь большой там человек но родителей и своих товарищей не забывай! Пишет твой отец Лаврентий сын Степана».
Второе письмо оказалось грустным. В нем отец сообщал о гибели деревьев, к которым я был привязан сердцем и памятью.
Третье письмо расстроило меня вконец.
«Дорогой Ивери! Опять пишу тебе что вчера к нам ворвался бульдозер и раскорчевал сад который ты посадил перед армией. Все яблони хурму и виноградные насаждения груши и черешню тоже сравнял. Я сразу поехал в райком и сперва зашел к твоей сестре Мине. Она сейчас работает инструктором. Она сказала есть такая установка свыше. Говорит что с индивидуальными хозяйствами надо бороться если мы хотим построить коммунизм а коммунизм обязательно построим. Значит говорит с вами надо бороться и очень крепко. Я говорит папа в этом деле тебе ничем помочь не могу иначе с партии снимут. Вот Ивери как у нас делают партийные работники! Прямо как какой-нибудь праздник устроили с бульдозерами. Агрономы которые за свою жизнь ни одного дерева не посадили тоже помогали как будто их главное дело не сажать а уничтожать насаждения. Приехали городские ребята и валят деревья которые они не сажали. На фронте в керченской бойне никто не видел моих слез а здесь ночью все время плачу потому что не смог сохранить и защитить деревья. Они такие благородные что ничего не говорят этим туркам. Раньше турки вырезали наши виноградники а теперь новые турки уничтожают деревья. Эх Ивери зря вы учитесь если сердцем не постигаете законы доброты. Больше сейчас писать не могу. Гляжу на поваленную черешню и плачу. Уже две недели как лишили ее земли а она все цветет розовым цветом. Умирает а все же о других думает. Приезжай и успокой нас пишет твой отец Лаврентий сын Степана».
Я аккуратно сложил затасканные в кармане письма, спрятал их, в бессильной ярости придумывая месть тем, кто так жестоко измывался над деревней, и горько затосковал, явственно видя перед собою отца, поскрипывающего по усадьбе протезом.
Просидев полдня в цеху и не дождавшись машины, я вернулся в избу и набросился на дядю Ваню:
— Где же твоя машина? Что тут расселись? Делайте что-нибудь!
— Дак что же я сделаю?
— А кто же тогда? — наступал и Кононов, поддерживая меня.
— Да что с вами? Осатанели, что ли? — вступилась за дядю Ваню Стеша. — Скоро, как волки, перегрызетесь! Что вы все его виноватите? Он такой же, как вы, да еще побольнее вас!
Устыдившись своей горячности, я вышел из избы и скорым шагом направился в сторону ткацкой фабрики, чтобы оттуда, упросив кого-нибудь, позвонить в Москву и узнать последние новости из дому. Задержавшись в Федюнине дольше обычного, я сильнее скучал по дому.
Вернувшись через часок из безрезультатного похода на фабрику, я уселся на завалинке и стал наблюдать за петухами, ухитрившимися тайком друг от друга приударить за единственной представительницей прекрасного пола, беленькой курицей, охотно принимавшей ухаживания обоих кавалеров.