Шрифт:
— Чего тебе?
Я объяснил.
— А кто ты? Кто такой?
Я тоже объяснил.
Дверь закрылась. Шаги удалились. Потом шаги вернулись. Дверь снова отперли, поставили мне пустое мусорное ведро. И снова заперли, сказав:
— Дурак.
Утром за мной пришли.
— А какое это имеет отношение к нашей сегодняшней ситуации? Какое это вообще к нам имеет отношение? — спросил я.
— Прямое, — сказал Кирилл Маремьянович, снова плеснул в стакан и снова выпил, потом продолжал: — Надо сказать, что пребывание в той школьной комнатке было, пожалуй, самым счастливым временем в моей жизни. Эти три дня был я совершенно один, может быть, впервые в жизни. Оставалась у меня какая-то надежда на то, что всё случившееся какая-то ошибка, что все эти три дня какое-то начальство разбирается в моей судьбе. Но вскоре всё встало на своё место. Я, дурачок, всю жизнь любивший Данте и время от времени перечитывавший его, забыл главное: «Оставь надежды — всяк сюда входящий». Я, в сущности своей человек не такой уж глупый, должен был давным-давно понять, что самое прямое отношение эти слова имеют ко всякому, кто родился в нашем обществе. Особенно же они применимы к тем, кто наделён хотя бы каким-то умом или талантом.
Кирилл Маремьянович глубоко вздохнул, глянул на бутылку и на стакан и продолжал:
— Вот мы сейчас уже четыре месяца разглагольствуем о Бородинском сражении. Да это самое Бородинское сражение и вся кампания по изгнанию Наполеона — ярчайшее свидетельство этого. Почему мы так единодушно воспеваем Кутузова, этого последнего фаворита одряхлевшей под своими гвардейскими жеребцами Екатерины, нашей матушки любимой, подложившей под Россию такую мину замедленного действия, которая будет взрываться и взрываться ещё из века в век? А самые драматические фигуры — это герои Отечественной войны, которые, несмотря на иезуитство Кутузова, всё же спасли Россию. Сразу после окончания войны всех их Александр отстранит от государственных дел, одних, как Ермолова, загнал на Кавказ завоёвывать народы, которые никогда не будут нашими друзьями, а навсегда останутся врагами открытыми, как Джугашвили, другие скрытыми, как Микоян, мстителями нам. Других сослал в Малороссию командовать в глуши каким-то второстепенным корпусом, как Раевского. Третьих, великолепных армейских офицеров, заблокировав со всех сторон, заставил сбиться в эти глупые тайные общества. Следил за ними целое десятилетие, а потом, сбежав с трона, предоставил своему братцу загнать их в Сибирь. Вот когда произошёл главный и определяющий разгром русского общества на целые века. Вот когда воинствующая посредственность уселась в России вокруг трона навсегда и началось гниение нашей Родины. Это гниение не смогли остановить три наши революции, а только всё усиливали, всё усиливали его. Вплоть до наших дней, когда общества фактически нет.
— Ну а чем же кончилось дело у следователя? — спросил Олег.
— Кончилось оно примитивно просто, — усмехнулся Кирилл Маремьянович, скривив болезненно губы, — в конечном итоге мне дали двадцать пять лет за организацию покушения на Сталина.
— А вы его когда-нибудь видели? — спросил Олег.
— Не только не видел, но видеть и не мог, и не хотел.
— А вы подписали показания на себя?
— Конечно, — покрутил головой Кирилл Маремьянович, как бы освобождаясь от какой-то невидимой петли. — Конечно же, и подписал охотно.
— Почему? — поразился я.
— Ради этого я и завёл этот разговор. Следователь сразу же начал на меня кричать. Он, внешне совершенно милый русский парень, весьма похожий, кстати, на Теркина, весь побагровел, стал размахивать руками, обзывая меня гнидой, врагом народа. Он кричал о том, что не даст мне убить великого вождя всех народов и что меня, предателя Родины, сотрут в порошок. Когда он прервался, я ему как можно деликатнее сообщил, что я живу в советской стране, самой демократической, самой свободной и самой счастливой в мире. В этой стране есть уголовно-процессуальный кодекс, по которому назвать человека можно преступником или предателем только тогда, особенно официальному лицу, когда суд его признает таковым. Майор НКВД посмотрел на меня, побелел лицом и зачем-то полез под стол. А сидел он напротив меня, но по ту сторону стола школьного, за которым на занятиях обычно сидит учитель. Он почти весь склонился под стол, и спина его как-то странно вздрагивала. Не то ему стало плохо и он задыхался, не то он смеялся там или плакал — понять было трудно. Наконец он поднялся над столом, и в правой руке его взвился сапог. Там, под столом, он с усилием снимал его. Из сапога над столом пахнуло потной портянкой, и со всего размаху майор шарахнул меня сапогом, задником его в лоб. Это был простой советский аргумент, которого мне хватило на всю жизнь, до сегодняшнего дня.
— Этот аргумент ещё дореволюционного происхождения, — вздохнул Олег, — хотя лучшие люди России всегда придерживались правила: лучше оправдать десяток виноватых, чем осудить одного невиновного. К сожалению, таких людей в России со времён именно Александра Первого становилось всё меньше и меньше.
— Пока не грянул Октябрьский переворот, вернее, январский, потому что настоящий переворот произошёл тогда, когда большевики разогнали Учредительное собрание.
— Всё это так, но в чём суть вашего выступления? — спросил Олег.
— Суть в том, что убит, хотя умер в больнице Склифосовского, Мефодий Эммануилович.
Олег вскинул брови и с любопытством посмотрел на Кирилла Маремьяновича.
— Жаль, что я его не видел, — сказал он.
— Это был замечательный человек, — сказал Кирилл Маремьянович, — потому его и убили.
— Это уже интересно, — опустил Олег брови, — это уже ближе к теме, ближе к катастрофе на поле Бородинском и к судьбе генерала Раевского.
— Именно так, — согласился Кирилл Маремьянович.
6
— Он работал некоторое время в Новосибирском социологическом центре. Там велись довольно серьёзные социологические исследования и было много умных людей, даже стукачи там были неглупые и даже порой обаятельные.
— Настоящий стукач и должен быть обаятельным, — сказал Олег.
— По крайней мере, так называемый «свой парень», — подтвердил Кирилл Маремьянович и уточнил: — Но ни в коем случае не пьяница. Пьяницы ненадёжны: напьётся и разболтает всё. Правда, пьяницу тоже порою вполне удачно используют, вот как в случае со мной. Хотя меня использует не специальное ведомство, а что-то, по моим представлениям, гораздо страшнее. Но к нашему покойному Мефодию Эммануиловичу. Там, в Новосибирске, этот социологический институт прикрыли, вернее, кастрировали его. Многих талантливых людей вытеснили, а остальные сами разъехались. Из «поля зрения» их не выпускали. И тот, кто не спился и не сблядовался, того оставили под особым наблюдением. Дело в том, — Кирилл Маремьянович трясущимися пальцами указал на бутылку, — что в наше время не пить и не блядовать очень опасно. Особенно — не пить. Там считают, — он указал пальцем в потолок, — что не пьёт именно тот, кому есть что скрывать. В нравственные или в религиозные мотивы они обыкновенно не верят. А если убеждаются, что человек не пьёт по религиозным соображениям, то это случай особо опасный. Священникам тогда дают указание как-то отстранить его от общения с общиной. Священников же непьющих вообще стараются не заводить, за исключением кадровых своих работников. Сюда, на эти собеседования по Бородинскому полю, Мефодия Эммануиловича заманили, чтобы окончательно решить его судьбу.
— То есть? — спросил я.
— Решить, что с ним делать. Сама политическая настроенность человека их сейчас мало интересует. Там, в их среде, — Кирилл Маремьянович опять указал пальцем в потолок, — антисоветчиков хоть лопатой греби: информация у них есть, они понимают, что государство разваливается. Но им важно, чтобы число людей талантливых и умных было как можно меньше, во всяком случае, чтобы их число не достигало так называемой «критической массы». Вот тех, кто спиться или растлиться не в состоянии, они приговаривают к разного рода искусственным ограничениям, а тех, кто и на это не реагирует, решают судьбу на особом совете.